Библиотека
Исследователям Катынского дела
Главная
Хроника событий
Расследования
Позиция властей
Библиотека
Архив
Эпилог
Статьи

На правах рекламы

Выбирая быстрорастущий газон в нашем магазине, вы получаете: . Безопасную для животных и людей травосмесь; Идеальный быстрорастущий газон, который взойдет при любых условиях. В состав нашей смеси входят только лучшие Семена, которые хранились с соблюдением всех норм.

Глава 2. Мессия и мы

Давно уже (через какие-то недели) я подружился с Игорем Пятницким, чья мать, сходя с ума от происходящего вокруг беззакония, написала книгу «Дневник жены большевика». Давно уже написал и сверстал газетную полосу о горькой судьбе его отца, погибшего в сталинских лагерях. Но даже при острой нехватке хороших очерков материал упорно не печатали. Он переползал из одного недельного плана в другой и загадочно вылетал из текущего номера.

Бывая в доме Сахарова, я постоянно слышал вопрос: что с Пятницким? Даже всегда молчаливая Руфь время от времени интересовалась судьбой публикации.

Сам Игорь Пятницкий, отсидевший свою «кровную» десятку, почти ежедневно бывал в редакции, рассказывал все новые и новые подробности о гибели своего отца, о его следователе генерале Ланфанге, который (сукин сын) не отсидел и года после суда над ним в 1957 году за зверские пытки политзаключенных. Живет себе припеваючи на улице Горького и получает персональную пенсию. Не только по делу отца Игоря, но и по делам других видных репрессированных Ланфанг фигурировал как дикий садист, снискавший недобрую славу даже среди своих сослуживцев-чекистов.

Он старой редакции «МН» к этому времени остались лишь считанные единицы сотрудников, но среди них был зам. главного редактора Евгений Ланфанг, невзлюбивший меня с самого первого момента моего появления на этаже. Человек в преклонном возрасте, по стати своей он производил впечатление палача, способного прикончить человека одним ударом кулака. Но, несмотря на это, мне и в голову не приходило связывать воедино его и Ланфанга из НКВД.

Но однажды, когда Игорь Пятницкий сидел в моем кабинете, кто-то заглянул и сказал, что меня вызывает к себе Ланфанг.

И вдруг всегда бодрый Игорь Пятницкий, закатил глаза и медленно стал сползать со стула. Я еле-еле привел его в чувство.

Придя в себя, Игорь тут же спросил:

— Это какой Ланфанг?

Я бездумно отмахнулся — мол, просто однофамилец.

Быстро распрощавшись, Игорь ушел.

Да, недооценил я старую гвардию.

Уже на следующий день, когда я заехал на Чкалова, Сахаров спросил меня, знаю ли я, что у нас в редакции работает племянник генерала Ланфанга, кстати, сам бывший НКВДист?

Я изумился. За один какой-то день следствие было проведено с такой дотошностью, что дело вполне можно было бы передать в суд, будь мы действительно правовым государством.

Боннэр поинтересовалась, не из-за этого ли материал о Пятницком до сих пор не увидел свет. Я усомнился, но все-таки пошел к главному редактору и напрямую спросил: не потому ли не публикуется материал о Пятницком, что в редакции работает племянник его палача?

Яковлев искренне изумился и спросил: не ошибаюсь ли я?

Я высокомерно усмехнулся — разведка старой гвардии не ошибается никогда — и пересказал подробности.

По реакции главного я понял, что это сообщение почему-то для него важно.

Он задумался, а потом спросил, не может ли Сахаров дать какое-нибудь напутствие Горбачеву перед его встречей с Рейганом. Он планирует посвятить этому целую полосу, предоставив ее ряду именитых лиц.

Я осторожно предупредил, что Сахаров напишет такое, что он, главный, в жизни не решится на публикацию, а мы окажемся перед академиком в дурацком положении.

— Напечатаем! — самоуверенно пообещал Яковлев. — Все напечатаем, что бы он ни написал. Ты только уговори его. Это же не наше мнение. Все равно он выложит его «голосам». Ты, главное, уговори его, чтобы именно нам, а не еще кому-то.

Академика мне уговаривать не пришлось. Он согласился мгновенно, только спросил, когда нужно сдать текст.

— Вчера, — весело сказал я, как это было принято у нас в редакции. Он кивнул и ушел к себе в кабинет этажом ниже.

Наутро я уже держал в руках текст, не только написанный, но и напечатанный на портативной машинке с мелким шрифтом.

Прочитав напутствие Горбачеву, я похолодел от ужаса. Мои самые страшные предположения были ничем по сравнению с тем смыслом текста, который всего за одну ночь написал академик. В четыре страницы текста он умудрился вместить столько, сколько Горбачев не слышал за всю свою жизнь:

Прорыв должен быть продолжен и расширен.

Андрей Сахаров, академик.

Соглашение по ракетам средней и меньшей дальности — событие огромного политического значения, реальное уменьшение ядерной угрозы, нависшей над человечеством. Стороны согласились на действительно эффективный взаимный контроль. Все это — проявление нового мышления. Крайне важно, чтобы достигнутый прорыв был продолжен и расширен.

Я считаю, что следующим шагом должно быть соглашение о 50-процентном сокращении стратегических ядерных сил — ракет и других межконтинентальных средств доставки. Это соглашение, по моему убеждению, может быть достигнуто, независимо от проблем противоракетной обороны и каких-либо политических и военных проблем. Моя убежденность тут основана на общепризнанной всеми экспертами малой эффективности и уязвимости СОИ в обозримом будущем. 50-процентное сокращение межконтинентальных ядерных сил при всех условиях не нарушит стратегического равновесия в мире, но в то же время вместе с соглашением о ракетах средней и меньшей дальности создаст совершенно новую психологическую и политическую обстановку для дальнейшего продвижения к более безопасному и справедливому миру, для разрешения региональных конфликтов в обстановке большего доверия для дальнейшего ядерного разоружения. Предпосылкой более глубокого (более чем на 50%) ядерного разоружения является взаимоприемлемое решение проблемы ограничения противоракетной обороны и исследований новой военной техники в условиях взаимного контроля, равновесия и сокращения обычных вооружений, политические и военные меры, способствующие взаимной безопасности и доверию (такие, например, как создание в Европе и других регионах полностью демилитаризованных коридоров), большая открытость общества.

В применении к СССР неотложными, по моему убеждению, являются: 1) ликвидация очага недоверия в обширном регионе, прекращение страданий афганского народа и гибели советских солдат, быстрый вывод советских войск из Афганистана, 2) безусловная реабилитация всех осужденных за убеждения и связанные с убеждениями ненасильственные действия (в начале года были освобождены, насколько мне известно, но не реабилитированы 200 человек. Это способствовало бы международному доверию).

Я считаю возможным и необходимым в обозримом будущем осуществление СССР смелого шага — сокращения в одностороннем порядке срока службы в армии, флоте и авиации с одновременным сокращением всех видов вооружений.

Освободившиеся в мире, и в частности в СССР, БЛАГОДАРЯ РАЗОРУЖЕНИЮ СРЕДСТВА И ДАДУТ ВОЗМОЖНОСТЬ РЕШЕНИЯ НЕОТЛОЖНЫХ СОЦИАЛЬНЫХ ЭКОНОМИЧЕСКИХ И ЭКОЛОГИЧЕСКИХ ЗАДАЧ В НАЦИОНАЛЬНОМ И МЕЖДУНАРОДНОМ МАСШТАБЕ.

ДЛЯ СССР РАЗОРУЖЕНИЕ — НАРЯДУ С ДЕМОКРАТИЕЙ, ГЛАСНОСТЬЮ, ПРЕОДОЛЕНИЕМ ДОГМАТИЗМА И ЗАСТОЯ ВО ВСЕХ СФЕРАХ ЖИЗНИ — ЭКОНОМИЧЕСКОЙ, КАДРОВОЙ, СОЦИАЛЬНОЙ — ВАЖНЕЙШАЯ СОСТАВНАЯ ЧАСТЬ ПЕРЕСТРОЙКИ, ИСТОЧНИК ЕЕ СИЛЫ.

В ОБЩЕИСТОРИЧЕСКОМ ПЛАНЕ СПАСЕНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ОТ ТЕРМОЯДЕРНОГО И ЭКОЛОГИЧЕСКОГО САМОУНИЧТОЖЕНИЯ ВОЗМОЖНО, ПО МОЕМУ УБЕЖДЕНИЮ, ЛИШЬ В РЕЗУЛЬТАТЕ ГЛУБОКИХ ИЗМЕНЕНИЙ В НАПРАВЛЕНИИ ОТКРЫТОСТИ ОБЩЕСТВА, СОБЛЮДЕНИЯ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА, СБЛИЖЕНИЯ (КОНВЕРГЕНЦИИ) КАПИТАЛИСТИЧЕСКОЙ И СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ СИСТЕМ С ОТКАЗОМ ОТ ПРЕДВЗЯТОСТИ, ДОГМАТИЗМА, МЕССИАНСТВА, ПРИ ОБЕСПЕЧЕНИИ РЕАЛЬНОГО РАВНОПРАВИЯ ВСЕХ НАРОДОВ И РАС НАШЕЙ ПЛАНЕТЫ (МП 49, 6 ДЕКАБРЯ 1987 г.).

Видимо, моя физиономия все же что-то выражала, потому что академик спросил:

— Что-нибудь не так? Может, это вам не подходит?

— Нам-то подходит, но подойдет ли это Горбачеву, — горько пошутил я.

Мы в «МН» были, конечно, к этому времени отчаянными храбрецами, все время лезущими на рожон. Но одновременно оставались и не менее отчаянными трусами. Ничто не мешало властям прихлопнуть нас в удобное для них одночасье. Яковлев уже получил свой выговор за публикацию некролога эмигранта Виктора Некрасова и жуткую взбучку на коллегии АПН за публикацию и отклики на письмо десяти писателей-эмигрантов «Пусть Горбачев представит нам доказательства».

— А если не напечатаем?

— Не получится, я буду не в обиде.

Вернувшись в редакцию, я пошел к главному и протянул ему сахаровский меморандум с соответствующими пояснениями.

Думаю, что, читая текст, главный испытывал все те же чувства, что и я. Прочитав, он отложил странички на край стола, чуть подумав, снял трубку вертушки.

Не знаю почему, но я сразу пенял, что он звонит нашему непосредственному начальнику — директору АПН, известному нам под кличкой Иезуит.

Говорил Яковлев тихо, очень спокойно, но чуть вкрадчиво.

— У меня текст Сахарова в виде обращения к Горбачеву. Он приготовил его для западных корреспондентов. Мой сотрудник Жаворонков, вы его знаете, буквально вырвал это письмо у академика и отговорил его пока выступать по «голосам». Но вы же знаете упрямство Сахарова, а потом у него есть второй экземпляр... Я хотел бы подъехать и посоветоваться с вами, может, сделаем опережающий шаг?

От такого вранья, да еще по вертушке, которая у нас всегда ассоциировалась с символом власти, да еще члену ЦК, я буквально остолбенел. Даже в самом страшном сне я не мог себе представить, кто бы, кроме КГБ, смог вырвать у А.Д. что-то из рук.

Яковлев спокойно положил трубку и сказал:

— Поехали. Он ждет нас.

— А я-то зачем, — посопротивлялся я. Посещение начальников любого ранга не было моим самым любимым занятием.

— Ты — моя козырная карта! Он вообще считает, что ты главное исчадие ада.

— После Елены Боннэр?

— Перед...

В общем-то, не очень поняв свою надобность, я сел в машину главного, и мы поехали в АПН.

По дороге говорили о чем угодно, но не о Сахарове. О редакции, о дефиците хороших журналистов, о неумении работать по-западному. Особенно доверительной была беседа о его сыне, Володе. Мы работали с ним вместе в двух редакциях и, будучи намного его старше, я был откровенным поклонником его таланта. А Вовка вдруг плюнул на журналистику и ушел в кооператоры. Тогда и мне казалось, что он в чем-то запутался, может, в своих финансовых делах. А отец этот шаг расценил чуть ли не как предательство. Конечно, наши коллеги «справа» не упустили случая поиздеваться над Яковлевым-старшим: «мол, отправил сына «в люди».

Вдруг Яковлев резко сменил тему и спросил:

— А можно ли уговорить академика кое-что смягчить, подправить, не меняя всего смысла обращения к Горбачеву?

Я, не раздумывая, сказал: «Нет».

Пройдя в АПН, я остался в приемной Иезуита, а Яковлев без доклада вошел к нему.

Секретарша с любопытством изредка косилась в мою сторону.

Наверное, так по-разгильдяйски одетых людей в приемной Иезуита еще не бывало. Все сотрудники этого ведомства были безукоризненно элегантны, но все равно почему-то были похожи на официантов. Наверное, потому, что всегда готовы претерпеть что угодно и от кого угодно.

Через некоторое время я вышел в коридор покурить, и меня тут же позвали в кабинет, причем с таким волнением, словно там случился пожар, а потушить его могу только я.

Кличка Иезуит вполне соответствовала виду нашего высокого начальника. Он был худ и несгибаемо прям и в отличие от большинства моих сограждан, лицо его не выражало ни радости, ни огорчения, оно было узким и длинным. На груди его не было большого церковного креста на тяжелой цепи, но я его явственно представлял. Он и только он мог быть человеком-портретом, который за короткое время претерпел и взлеты и падения и некоторыми недальновидными чиновниками слишком рано был списан в архив.

Иезуит привстал со своего трона-кресла, протянул через стол руку и пригласил сесть.

Я сел, довольно-таки нахально развалясь, а он углубился в текст, словно бы до моего прихода не успел прочитать его вдоль и поперек.

Молчание было неприятным. Меня опять тянули в какую-то отвратительную игру, которую мои начальники называли между собой высокой политикой. Для меня же все это было игрой в кошки-мышки с незавязанными глазами.

Неожиданно в кабинет Иезуита вошел его первый заместитель, герой повести Владимира Войновича «Иванькиада». Он плюхнулся в кресло, бесцеремонно взял первые страницы послания Сахарова и стал читать.

Герой Войновича был намного попроще Иезуита. Этакий удачливый крестьянин-дурачок, которому почему-то крупно повезло.

— Эге, — вдруг радостно воскликнул он. — А вот здесь бы надо поправить!

Его рука хищно взвилась над столом в поисках стиля, которым он не написал ни единой собственной строчки, зато вымарал их на доброе собрание сочинений.

Иезуит вдруг вырвал из рук Героя сахаровский текст и глухо сказал:

— Годами ссылки в Горький он заслужил хотя бы то, чтобы вы его не правили.

Моему изумлению не было конца. Иезуит на то и был Иезуитом, что никогда не срывался, не выходил из себя, не терял самообладания. Вероятно, в этот момент еще больше бы изумились те, кто его знал давно и близко.

О нем говорили как о меценате, о тонком ценителе всего изящного, как о страстном коллекционере картин, знатоке музыки. Недавно он приютил в зале АПН бездомный оркестр Владимира Спивакова «Виртуозы Москвы». И вот такой человек в присутствии посторонних позволяет себе буквально оскорбить подчиненного.

Герой, которому было не занимать ни у кого наглости и нахальства, так как всего этого у него было предостаточно с самого рождения, вдруг растерялся. Его крестьянская физиономия пробрела угодническое и трусливое выражение. Он пробормотал что-то вроде «ну я пойду» и удалился, чуть ли не на цыпочках.

Ну и ну, с изумлением подумал я, кое-кто не очень хорошо будет спать сегодня ночью. Коротенькое послание Сахарова показалось им пострашнее романа Оруэлла «Скотный двор», который они уже разрешили публиковать. Сегодня же эти листочки лягут в папки для неотложных дел, кто-то будет долго созваниваться по вертушке, перекладывая ответственность на своих коллег или приглашая разделить ее.

Только все они в тупике. Текст Сахарова все равно будет услышан и на Западе, и у нас. «Есть обычай старый на Руси — к вечеру послушай Би-би-си». Как же они его боятся, как вынуждены считаться с ним, если всего четыре машинописных странички повергли их в такую панику.

А между тем Иезуит все всматривался в сахаровский текст, словно ожидая, что какие-то абзацы, строки или слова исчезнут вдруг сами собой. Но они не исчезали.

Иезуит поднял глаза и сказал с досадой:

— Ну откуда А.Д. взял такое количество политзаключенных. По нашим данным, их вдвое меньше!

— Проверь, — коротко попросил главный, глазами показав, что проверять нужно из приемной.

Это он сделал правильно и вовремя, потому что я уже внутренне потянулся к телефону Иезуита.

Я вышел в приемную и позвонил А.Д.

Он подошел сразу, словно был в курсе того, что происходит.

Я громко сказал, что ИХ данные о политзаключенных и ЕГО данные расходятся, не мог ли он еще раз уточнить.

— Сейчас проверю, — сказал А.Д. — вы не вешайте трубку, я только возьму свою амбарную книгу.

Я явственно представил себе, как А.Д. сначала пошел в одну, а потом в другую сторону, замер, чуть подумал и сказал: «Люсенька, ты не знаешь, где наша книга со списком политзаключенных?»

Ровно через минуту я глухо услышал именно эту фразу. Потом трубка опять ожила, и Сахаров сказал: «Нет, нет, все точно, я могу назвать их всех поименно».

— А.Д., а может, уже кого-то выпустили, а вы не знаете?

— Нет, нет, я бы узнал сразу же.

— Ладно, — сказал я, — пошел убеждать.

А.Д. даже не поинтересовался, кто эти ОНИ, сомневающиеся в точности данных, я думаю, что ему это было даже неинтересно.

Я вернулся в кабинет и с порога процитировал академика: «Все точно, он может назвать всех поименно!»

— Не надо, — сказал Иезуит и переглянулся с главным. Тот встал, и мы вышли из кабинета.

Главный спросил:

— Ты можешь договориться с Сахаровым о встрече со мной? Я пожал плечами: «Конечно, могу!»

— Звони!

Секретарша поглядывала на нас уже не с любопытством, а с повышенным вниманием, понимая, что происходит что-то очень и очень важное.

Я опять набрал номер академика и радостно заорал: — А.Д.!

— Нет, это не А.Д.

До самого последнего дня А.Д. я все время путал их голоса. Видимо, после долгого общения они стали очень похожи.

— Елена Георгиевна, это Жаворонков, а можно к телефону А.Д.

— А.Д. моет машину.

— Он моет на улице машину, — передал я главному.

— Спроси, не нужна ли ему помощь.

— Е. Г., а не нужна ли ему помощь? — как попугай вторил я Главному.

— Не нужна, он любит это делать сам.

— А можно, сейчас мы приедем к вам с моим Главным?

— С Яковлевым? Приезжайте, мы никуда не уйдем. Я положил трубку и сказал:

— Они нас ждут. Дорогой Главный молчал.

Так, думал я, сошлись на том, что решили уговорить академика отступиться от кое-каких радикальных требований. НУ, ну... Сто кукишей вам в карман. Не знаете вы Сахарова. Это мы бобики, хоть и огрызаемся, но умолкаем по команде или лаем наедине с собой.

У меня не было никакой обиды на Главного, хоть он и не поверил в невозможность уговорить академика. Злость была ко всем и к никому. Объявляя себя демократическим обществом, мы все еще юлили, продолжали жульничать, торговаться, как рыночные перекупщики, спекулянты с маленькой буквы.

— Ах, так, — подумал я, — ну я тогда тоже поторгуюсь.

— Егор Владимирович, я знаю, как смягчить академика. Главный аж вздрогнул. Видимо, он внутренне готовился к встрече с А.Д., моделировал ситуации, разрабатывал какие-то варианты отступления и атаки.

— Как?

— Пообещайте напечатать материал о Пятницком.

— Им это так важно?

Ох, уж это «им». Молва, даже на таком информативном уровне, как мой Главный, по-прежнему видела в Боннэр мотор, злой гений, движущий податливым академиком.

— Да, важно.

— Почему?

— С ним дружила Руфь, мать Елены. Они дружат с сыном Пятницкого, Игорем.

Главный неопределенно хмыкнул.

В квартиру он вошел шумно, весело, как на чей-то день рождения. Шутил, раздавал комплименты, работал в темпе, создавая эффект лидерства. Надо сознаться, что делал он это классно. Мало кто мог отказать ему в чем-то. Он гипнотизировал своим обаянием, широтой интеллекта, силой воли, какими-то прямо-таки восточными чарами. Он сыпал именами — Леша, Петя, Вова (все из высшего эшелона власти). Давал точные убийственные характеристики, выдавал уникальную информацию. Все это в считанные минуты обрушилось на Сахарова, и у меня появилось горькое, гаденькое и трусливое чувство, что академик не устоит. Елена индифферентно курсировала между кухней и комнатой, готовя кофе.

Выбрав удобный момент, главный пошел в решительную атаку, предлагая Сахарову смягчение формулировок, сокращения, замены.

Академик слушал все это внимательно, чуть подавшись к собеседнику. Он ни разу не прервал Яковлева, не возразил ему, не изменился в лице в протестующем запале.

Это обмануло Главного. Закончив, он откинулся в кресле, и на его лице преждевременно мелькнуло торжество победителя.

Сахаров чуть помолчал, потом ровным голосом начал терпеливо разъяснять Яковлеву, что все написанное им для «МН» не случайные заметки, а его позиция, которую он не собирается менять. Что ему важно сказать это, а не что-то, на это похожее. Что он вовсе не настаивает на публикации, понимая и отдавая себе отчет, в каких цензурных тисках находится наша печать. Что именно поэтому власть по-прежнему может лгать, обманывать общественное мнение, заставлять видеть в Западе врага, который спит и видит, чтобы отнять у нас всех то, чего у нас уже и нет. Что козыряние опасностью СОИ не приведет ни к чему другому, как к новому витку гонки вооружений, а проще — к нашей катастрофе. Подтверждение этого — печальный опыт хрущевских переговоров (полумерных) о частичном разоружении.

Таким растерянным я не видел главного больше никогда. Ему (ему!) прочитали популярную лекцию в ответ на предложение прийти к консенсусу.

Надо было уходить. Было яснее ясного, что «уговоры» не состоялись, но быстрый уход был бы похож на бегство.

Разговор перешел в полусветское-полуделовое русло. Сахаров поинтересовался судьбой материала о Пятницком. Главный пообещал напечатать, оговорившись, что наверху подобных изысканий не любят и что вообще, все, что касается Коминтерна, почти запретная тема. И вполне искренне сознался, что материал его чем-то пугает.

Елена согласилась с суждением о Коминтерне и сказала, что до сих пор ей ничего толком не говорят о судьбе отца.

Главный посетовал на трудность получения архивных документов. Даже он, работающий над Ленинианой, не имеет доступа кое к чему, чтобы знать реальную обстановку. Даже вокруг Крупской много туману, хотя бы потому, что с высокой степенью достоверности можно предполагать о реальном устранении Ленина от дел Сталиным еще при жизни вождя.

Сахаров заговорил о Катыне, о судьбе Валенберга, что не следует ждать, когда разрешат заниматься этим. Нужно заниматься, пока не будут окончательно уничтожены следы.

Я почти не вмешивался в разговор, только тогда, когда вдруг о чем-то спрашивали. Два человека, два политика, две крупные личности вели что-то вроде разведки боем.

В свои далеко за пятьдесят Яковлев был по-спортивному подтянут, ярок, стремителен в разрешении самых непростых ситуаций, насторожен и ловок в борьбе. Он никогда не бился о стену тоталитаризма головой, искал в ней щели, бреши, лазейки, известные только ему трещинки. Он, конечно же, знал цену каждого из этих церберов, но ему ничего не стоило позаигрывать с ними для каких-то будущих целей. Блестяще владея языком догматизма, он никому не позволял побеждать в этих турнирах. Вроде бы соглашаясь и отступив, он заманивал противника в догматическую ловушку и наносил ошарашивающий удар только тогда, когда собеседник уже праздновал победу.

Сахаров был совершенно иным. Вроде бы нескладный, чуть рассеянный, он концентрировался только в нужные моменты, становясь вдруг несгибаемым, несокрушимо могучим. Внешняя податливость не раз обманывала многих. Видимое добродушие старого милого дядюшки не раз путало все расчеты и тактические ходы воевавших с ним.

Был он немножко и лукав, но открыто, по-детски. Например, если он не был готов к ответу, то простодушно, словно только что очнувшись, переспрашивал: «Что?». На повторный вопрос отвечал уже обстоятельно, досконально.

Его несговорчивость и упрямство приписывались влиянию жены. И напрасно. Упрямство, в хорошем смысле этого слова, было его второй натурой. Ему претили обходные пути и маневры, он всегда шел прямо, словно бы раз и навсегда усвоив: любая гипотенуза всегда короче своих двух катетов.

Догматического языка всесильных аппаратчиков не признавал и не желал учиться ему. Его язык был прост, емок и не терпел двусмысленностей, половинчатости понимания.

Глядя на его рукописи, можно было предположить, что этот почерк принадлежит старательному, но не очень способному и очень неуверенному в себе человеку.

Все маленькие стычки между Боннэр и Сахаровым неизбежно заканчивались хохотом, еще большей притяженностью друг к другу.

Да, Елена часто вмешивалась даже в сугубо научные разговоры. Но это были не пустые суждения, в них всегда было рациональное зерно. Она держала в своей памяти тысячи мелочей, помнила массу, казалось бы, ненужных событий. Но именно это, а порой только это спасало их обоих от многих ловушек, капканов и капканчиков КГБ, да и западных авантюристов.

Они оба ходили по минному полю, не имея в руках ни схем минирования, ни чертежей. Только великолепная интуиция Елены спасала их от внезапной катастрофы. Поэтому-то КГБ в отсутствие Боннэр прямо-таки удваивало свои усилия. Но об этом позже...

Разговор затухал, мы распрощались и вышли на улицу. Главный не скрывал своей озабоченности, — впереди маячил скандал. Аргумент, что письмо Сахарова все равно появится на Западе, был слабоват. Мало ли его заявлений до этого появлялось на Западе? Печатать было нельзя, но и не печатать было нельзя. Можно было бы опубликовать это рядом с чьим-то противоположным мнением. Но с чьим? Чье мнение могло бы перевесить позицию Сахарова?

Много позже я понял, что этот момент был часом рождения параллельных структур власти. Да, мы, как Сахаров, считали, что Горбачев нуждается в поддержке, что его власть еще зыбка и атакуется в Политбюро всеми теми силами, которые хотели бы отштукатурить дом, а не построить новый.

Но и разница в наших позициях была огромной. Сахаров считал, что помогать нужно не поддакиванием, а подсказками неординарных путей выхода из кризиса. Он желал не иллюзорно, а реально участвовать в спасении страны. Побеждать в схватках не числом, а умением.

К Горбачеву у него было уважительное, но не подобострастное отношение. Он разговаривал с ним на равных, без пиетета. А мы, в редакции, еще не были готовы к такой позиции. Если чего-то мы уже не боялись умом, то боялись, по выражению Алексея Толстого, поротой задницей.

Главный подбросил меня до метро, и мы сухо распрощались.

Последующие дни были для меня сущим адом.

Весь понедельник прошел в молчании. Мне не звонили, меня никто не вызывал. Своими хитрыми путями я узнал, что Горбачев о письме уже знал, но еще не видел его, а значит, не принял никакого решения.

С молчания начался и вторник. Попахивало катастрофой. Появление номера «МН» без письма Сахарова означало бы одно: мне предназначена роль провокатора, вовремя подставленного академику, чтобы «давить и не пущать». Что я ему скажу завтра, как посмотрю в глаза?

Много позже я расскажу о пережитом в эти дни Елене. Она отмахнется, как от пустяка: «Вы что за дурачков нас, Гена, считаете? Что нам было не ясно, что вы не Горбачев, а Горбачев не вы...»

Не знаю, но случись это, я бы не смог войти в дом Сахарова, как входил прежде. Вольно или невольно, я стал соучастником политических игрищ, жизни академика не облегчающих.

Вдруг, наконец, зазвонил телефон внутренней связи, и секретарь Яковлева попросила зайти к нему в кабинет.

Он разговаривал с кем-то по вертушке, спокойно с длинными паузами. Подняв глаза, он протянул мне текст и показал два пальца в виде буквы V — победа.

Но, видимо, и на том конце провода облегченно хохотнули...

Главный жестом показал мне, чтобы письмо срочно засылали в номер, забив дыру, зияющую до полудня вторника.

Это был еще один прорыв в бетонной стене нашей «свободной печати».

На следующий день о письме и позиции Сахарова «заговорили» все «Голоса», письмо перепечатали в армянских и других газетах.

Звонили с поздравлениями и с проклятиями, с сомнениями и поддержкой.

Все понимали, что появление такого письма в газете — событие далеко не ординарное. Сахаров вышел из «подполья» и, несмотря на предупреждение Горбачева не заниматься политической деятельностью, занялся именно ею, да с такой интенсивностью и активностью, что волей или неволей превратился в самого заметного демократического лидера с надежной печатной «трибуной».

Сахаров становился постоянным автором «МН». Все осмелели и начали предлагать выступить на страницах своих газет. Он соглашался редко и очень неохотно, может, внутренне считая это изменой изданию, которое первым предложило ему выступить публично, вызвав на себя бешеный огонь.

Реакция Главного на эту эпопею была сдержанной, но и неожиданной. Как-то походя он спросил: не задумываюсь ли я над тем, чтобы написать портрет Сахарова. Я неопределенно пожал плечами. Это было и лестно, и страшно. Мало ли было тех, кто знал его лучше. Очерк Юрия Роста уже несколько месяцев не выходил на полосы «Литературной газеты», и он оставался автором нашумевших гранок.

Главный поправился: «Ну, не сию секунду и не завтра, но, в общем-то, скоро пора».

С понятием политического времени (когда пора, а когда рановато) у меня было всегда плохо. Поди, разгадай, почему завтра, а не вчера, сегодня или не через неделю?

Предложение Главного я расценил как мистическую награду, компенсацию за все то, что пришлось претерпеть от разных власть держащих инстанций.

Сахаровы собирались в отпуск.

А.Д. и Е.Г. даже слишком часто возвращались в разговорах к горьковской эпопее. Она стала каким-то водоразделом в их жизни. Хотя бы уже тем, что она явственно обозначила, кто есть кто. Кто подписал письмо, осуждающее деятельность Сахарова, а кто нет. Она не оставила около них людей нейтральных, резко размежевав друзей и знакомых на тех, кто сохранился в таковых после Горького, а кто нет.

В какой-то день я опять засиделся на Чкалова допоздна и, выходя из подъезда, вздрогнул. Мне показалось, что за толстой колонной мелькнула чья-то тень.

Я упрекнул себя за излишнюю подозрительность и пошел к Садовому кольцу ловить такси.

Вдруг сзади послышались торопливые шаги, кто-то почти бежал за мной. Я стал судорожно оглядываться в поисках хоть примитивного орудия обороны.

Вдруг запыхавшийся голос сказал:

— Вы не думайте, мы не следим за Сахаровым, мы его охраняем.

Я повернулся лицом к говорящему. Не гигант, но и не слабак. Голос не агрессивный, а почти заискивающий.

— А чего его охранять? — автоматически спросил я, все еще настороженно вглядываясь в лицо собеседника.

— Вы понимаете, в городе появились азербайджанцы (словно они Когда куда исчезали!). Они, по нашим сведениям, грозятся отомстить Сахарову за Карабах. Так вот, случись что, так ведь подумают...

— На вас, — подсказал я. Он кивнул.

— Ну, что ж, счастливой вам охранительной ночи!

— Вас не подвезти?

— Не надо, я знаю ваши маршруты. Собеседник обиделся:

— Я же по-доброму, вы же такси не поймаете в такое время.

Я неопределенно махнул рукой и вышел на проезжую часть, останавливая частные машины. Я уехал, а он еще стоял. Я так и не понял, по какому ведомству опекали в эту ночь академика Сахарова. Но лед тронулся. Они уже не желали его смерти. Они ее боялись.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
Яндекс.Метрика
© 2024 Библиотека. Исследователям Катынского дела.
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | Карта сайта | Ссылки | Контакты