Глава 1. Риск
Звонок главного редактора «Московских новостей» по телефону внутри редакционной связи ничего хорошего мне не сулил. Впрочем, как и его предложение зайти к нему на минутку.
Я брел по коридору, ломая голову над тем, за какой очередной промах в работе отдела получу по гамбургскому счету. Скорей всего не за сектор культуры, где мы старались быть «впереди планеты всей», а за неработу сектора науки, в котором еще оставались журналисты прежней редакции, устроившие в обновленной газете итальянскую забастовку.
Но Егор Яковлев потому и Яковлев, что не поддавался даже компьютерному вычислению.
— Ты вчера видел телефильм «Риск — 1»?
— Нет.
— А все сегодняшние газеты уже вышли с рецензиями.
— Мы же еженедельная газета и не нам соревноваться с ежедневными.
Лучше бы я сказал: «Егор, ты дурак!». Лицо главного редактора приобрело, мягко говоря, не совсем отеческое выражение. Он не желал мириться с тем, что нас кто-то способен обогнать. Спасая положение, я забормотал о том, что еще не все утеряно, и что фильм следует прокомментировать так, что все позавидуют, что поспешили с рецензиями.
— Кто же это сделает? — лицо Яковлева изменилось к лучшему, на нем появилось любопытствующее ожидание.
— Ну, кто, кто... — я явно тянул время. Потом неожиданно для самого себя нагло брякнул: «Например, академик Сахаров!»
Это был хороший ход. Не отходя от главного, я переложил всю ответственность на него самого.
Сахарову, только что вернувшемуся из ссылки в Горький, как бы выступать в печати не полагалось. О нем и говорить вслух было не принято.
— Ну, что ж, — задумчиво сказал главный. — Это идея. В понедельник принеси текст.
Было утро четверга. А я еще не видел фильма, его создателей, а тем более академика Сахарова.
— У вас есть его телефон?
— Чей?
— Сахарова...
— Может, мне за тебя и интервью у него взять? — ехидно предложил Яковлев.
В свой кабинет я вернулся ошарашенным. Все было, как в том анекдоте, когда Рабинович уговорил местечкового еврея выдать свою дочь за князя Голицына. Оставалось только получить согласие ничего не подозревавшего о сделке князя.
Звонки по знакомым телефонам из записной книжки от А до Я ничего не дали. Я даже имел наглость — дозвонился до пресс-атташе одного из посольств. Телефон Сахарова им явно был известен, но на мою просьбу там ответили предложением позвонить в ЧК. Я сказал, что это как-то неудобно. Меня заверили, что это вполне удобно, так как у нас перестройка. Потом я жестоко отомщу им за это, когда им понадобится Сахаров. Но это будет гораздо позже.
Наконец, я дозвонился на квартиру академика Гинзбурга, который считался непосредственным начальником Сахарова. «Московские новости» уже завоевали известность, правда, еще не такую, как впоследствии, Гинзбург, поколебавшись, согласился позвонить Сахарову и узнать о его согласии или несогласии говорить с журналистом «МН».
А уже через минуту я разговаривал с самим Сахаровым.
— Вы видели «Риск»?
— Нет. В это время нас, к сожалению, не было дома.
— А вы не согласились бы прокомментировать его для нас?
— Возможно, если он будет правдив и интересен.
— Мы достанем его и привезем к вам домой. У вас же есть видеомагнитофон?
— Нет, у меня нет видеомагнитофона.
Я явно мало знал о жизни академика, хотя и читал все его выступления в самиздате. Возможно, что помимо моей воли пропаганда о баснословном богатстве академика отравила и меня...
— Когда мы найдем фильм и зал для показа, можно будет позвонить Вам?
— Да, конечно, мы сегодня никуда не уходим.
С меня сошло уже не сто, а тысяча потов, Я откинулся в кресле, перекуривая перед новым раундом поисков неизвестного мне режиссера Дмитрия Барщевского. В отличие от меня он был стремительно деловит и в какие-то считанные минуты был определен зал (Дом кино) и время показа, согласованное с Сахаровым. Однако, как мне показалось, и сам видавший виды Барщевский был несколько ошарашен моим встречным предложением. Конечно же, он рассчитывал на появление у нас рецензии на его фильм, но чтоб на такую!
На следующее утро я купил букет роз на длиннющих стеблях (больше я таких никогда не видел), выбил в редакции машину и поехал на улицу Чкалова (теперь — Земляной вал). Лифт поднял меня на седьмой этаж, и я оторопело замер перед весьма обшарпанной дверью с фанерным ящиком для писем и старомодной пуговкой звонка. Оглянувшись, нет ли за мной слежки (впрочем, оглядываться я начал еще с предыдущего дня), я позвонил, хотя дверь была открыта и лишь прищемлена несколько раз сложенной газетой.
Раздались неспешные, шаркающие шаги, и дверь распахнулась. Передо мной стояла очень пожилая женщина с длинными седыми прядями волос и с лицом, явно выточенным ветрами ГУЛАГа.
«Боже! — подумал я. — Это Елена, а каким же будет Андрей? Что же сотворили с ними в Горьком?!»
Я не очень галантно расшаркался, вручил розы, а взамен получил приглашение пройти в комнату и подождать:
— Сейчас они придут.
Меня несколько смутило то, что Елена говорит о муже ОНИ, а не он, но заданный стереотип представлений продолжал работать даже тогда, когда моя новая знакомая куда-то позвонила и сухо сказала:
— К вам уже пришли!
Через некоторое время хлопнула входная дверь, и в комнату, весело перебраниваясь, вошли двое. Академика я знал по портретам из редких книг, тайно привозимых с Запада. С ним была женщина, очень похожая на ту, что впустила меня в квартиру, но значительно моложе — быстрая, решительная, с красивой улыбкой, которую мгновенно мог сменить гнев.
— Здравствуйте, Елена Григорьевна, — торжественно начал я свою задуманную речь.
Она необиженно поправила меня: «Георгиевна».
— Простите, но мы по «голосам» знаем вас без отчества...
— А-а, ерунда... У вас интересная газета, гораздо интересней, чем нынешний самиздат. Кофе хотите?
Я захотел (какой же дурак откажется выпить кофе в квартире академика Сахарова?) несмотря на то, что внизу нас ждала машина, а в Доме кино, конечно же, нервничал Барщевский.
Мы остались вдвоем с Сахаровым. Он сел на кушетку и вдруг стал объяснять, почему они пропустили трансляцию «Риска».
— В Горьком мы смотрели все в подряд. Это был единственный способ общаться с миром. У меня отняли даже транзисторный приемник. А теперь все так интересно: и встречи, и передачи, и то, что пишут в газетах. Чаще всего я узнаю о многом в пересказе. За всем невозможно уследить.
Вернулась Елена. Мы выпили с ней кофе и спустились в машину. Я торопливо вытаскивал из них все новые и новые подробности их возращения. В основном рассказывала Елена, Сахаров лишь что-то добавлял или уточнял подробности. Потом Андрей Дмитриевич опишет этот эпизод в своей книге «Горький, Москва, далее везде»:
«...В три часа позвонили. Я взял трубку. Женский голос: «Я слушаю». (Люсе: «Это Горбачев». Она открыла дверь в коридор, где происходил обычный «клуб» около милиционера, и крикнула: «Тише, звонит Горбачев». — «Здравствуйте, я вас слушаю». — «Я получил ваше письмо, мы его рассмотрели, посоветовались». Я не помню точных слов Горбачева, с кем посоветовались, но не поименно, и без указаний, в какой инстанции. «Вы получите возможность вернуться в Москву, Указ Президиума Верховного Совета будет отменен. (Или он сказал — действие Верховного Совета будет прекращено.) А. С). Принято также решение относительно Елены Боннэр». Я — резко: «Это моя жена!» Эта моя реплика была эмоциональной реакцией не столько на неправильное произношение фамилии Боннэр (с ударением на последнем слоге), а главным образом, на почувствованный мною оттенок предвзятого отношения к моей жене. Я доволен своей репликой! Горбачев: «Вы сможете вместе вернуться в Москву. Квартира в Москве у вас есть. В ближайшее время к вам приедет Марчук. Возвращайтесь к патриотическим делам!». Я сказал: «Я благодарен вам! Но несколько дней назад в тюрьме убит мой друг Марченко. Он был первым в письме, которое я вам послал. Это было письмо об освобождении узников совести — людей, репрессированных за убеждения. Горбачев: «Да, я получил ваше письмо в начале года. Многих мы освободили, положение других облегчено. Но там очень разные люди». Я: «Все осужденные по этим статьям осуждены незаконно, несправедливо, они должны быть освобождены!» Горбачев: «Я не могу с вами согласиться».
Я: «Я умоляю вас еще раз вернуться к рассмотрению вопроса об освобождении людей, осужденных за убеждения. Это — осуществление справедливости. Это — необычайно важно для всей нашей страны, для международного доверия к ней, для мира, для вас, для успеха всех ваших начинаний». Горбачев сказал что-то неопределенное, что именно — не помню. Я: «Я еще раз вас благодарю! До свидания!».
— А теперь мы в Москве, — как-то легко подвела итог Елена, — и едем, Гена, вместе с вами смотреть кино. Кстати, напомните мне, у меня есть для вас одно интересное предложение. Пятницкий ведь для них?
— спросила она мужа. Тот кивнул.
— Пятницкий? — удивился я. — Это тот, кто создал детский хор?
— Это тот, кто создавал Коминтерн, — без упрека в невежестве пояснила Боннэр. — С ним дружил мой отец Алиханов, самый первый секретарь РКП Армении, и работала моя мама, Руфь, вы ее видели. Отца расстреляли, а мама много лет провела в лагерях.
— А почему вы не напишете об этом? Это была бы очень интересная книга.
— Я пробовала. Но дошла до эпизода, когда армянские большевики, опасаясь прихода дашнаков, арестовали всех бывших царских офицеров и отправили в Россию, а расстреляли где-то в степях Предкавказья. Сделал это глава армянского ЧК Атарбеков без согласия с ЦК Армении, но с одобрения Москвы. Потом он хозяйничал в Белоруссии.
Всё..! Дальше писать расхотелось. С крови начали, кровью и кончили. Собственной.
Барщевский вместе со своей женой Виолиной ждал нас у самого входа. В отличие от меня, он сразу же определил, кто есть кто, и провел нас в зал.
Фильм был действительно сенсационным для того времени. В нем излагались события военного противостояния Востока и Запада. Многое впервые звучало с экрана, многое было подлинным открытием. Мало кто из нас подозревал, сколько раз человечество было на волоске от гибели. И чаще всего по нашей вине, вернее, по вине наших правителей.
Сахаров не отрывал взгляда от экрана и лишь изредка кратко комментировал некоторые эпизоды. Как правило, это было откровением и для меня, и для Барщевского.
Когда в зале зажегся свет, я искренне сказал авторам, что теперь я понимаю, почему они вдруг проснулись знаменитыми. Сахаров тоже сказал, что фильм сделан в основном достоверно, но у него все же есть кое-какие замечания.
Мы прошли в кабинет директора Дома кино, и я включил диктофон.
Андрей Сахаров:
— Я до сих пор нахожусь под сильным эмоциональным впечатлением от фильма. От его заключительных кадров — Карибского кризиса. Вся эта драма, произошедшая 25 лет назад, возникает передо мной как сиюминутная. Все это может повториться...
Тогда наверху (в правительствах) оказались два выдающихся человека, и они смогли остановиться. Как возник Караибский кризис, — это особый вопрос. В фильме это не совсем ясно. Непосредственным поводом послужили советские ракеты, установленные на Кубе. И хотя еще не было известно, есть ли на них ядерные боеголовки, но возникла страшная напряженность, которая могла кончиться катастрофой.
Конечно, сегодня ни один разумный человек не хочет войны, но повторение эпизодов, похожих на Карибский кризис, угрожающе возможно...
Если говорить об идее фильма, то, по-моему, она такая: говорить правду — это риск, но говорить правду — это и абсолютная необходимость, без которой жизнь оказывается под угрозой. Без этого мы, все человечество не может существовать, не может жить. И заслуга создателей фильма в том, что они сказали иногда трудную, иногда радостную правду. Пошли на риск ради нужного для нас дела.
Мне уже приходилось слышать от людей, что они были потрясены тем, что говорится на черно-белом экране о судьбе Королева. Но мы, люди более близкие к тому времени, остро ощущаем и некоторую недоговоренность в фильме. Большое волнение вызывают кадры, посвященные супругам Розенберг. Тут сказано много того, чего раньше у нас не говорилось. Но сказано не все. Дело Розенбергов — это реванш американской контрразведки за дело Клауса Фукса. Говорить о деле Розенбергов и не говорить о деле Фукса в таком фильме, призванном восстановить истину, нельзя. Мы не должны ничего скрывать. Фукс действовал по идейным соображениям. Он не был предателем того мира, в котором жил. Передать чертежи атомной бомбы Советскому Союзу он считал своим долгом. Иначе это будет выглядеть попыткой реабилитировать СССР, придать ему больший авторитет. Мы не нуждаемся в ложном авторитете, как и в сокрытии правды.
Нужно было сказать, что Карибский кризис был остановлен не звонком по «красному» проводу» (прямому телефону Белый дом — Кремль), а по дипломатическим каналам. Хрущев согласился вывести ракеты с Кубы, Кеннеди — из Турции и Италии. То, как действовали эти руководители, показало, что это были большие руководители. Можно надеяться, что и в будущем на самом верху будут люди такого же ранга. Но нельзя же вечно конфликты решать именно так. Их нужно просто не допускать. Для этого всем странам нужно больше открытости, того, что мы сейчас называем гласностью.
Я думаю, что этот фильм является одним из основополагающих камней гласности и потому имеет большое значение.
Речь Тухачевского... Мы не услышали ее сегодня. А может, она где-то есть. Мы слышали прямую речь Сталина на параде 1941 года. А где же его прямая речь на пленумах и съездах? Без этого полной правды быть не может, без этого мы не поймем всей трагедии, которая произошла с нами.
Хорошо, что в этом фильме намного больше, чем в других, показана историческая роль Хрущева. Оценка Хрущева в нашей стране до сих пор несправедлива. Если говорить о широких слоях населения, то у них сложилась неверная оценка своего главы государства. Это была фигура мирового значения. Но кому много дано, с того много и спрашивается. И все же спрашивать нужно справедливо.
Рейкьявик был разведкой боем. Сам бой еще впереди. За мир должны отвечать все — и политики, и не политики, но все они должны изначально исходить из правды. Вот полет Пауэрса, показанный в фильме... Здесь он изображен, как новый наметившийся курс Эйзенхауэра. Но это не так.
Эйзенхауэр выступал с проектом открытого неба. Теперь, с появлением спутников, это стало реальностью. Это фактор стабильности. То, что тогда предложил президент было тоже реальностью на том уровне техники. И Советский Союз не принял это предложение только потому, что он был слабее, чем он себя изображал. Он шел сознательно на военный блеф. Его территория была покрыта лагерями, и он не желал демонстрировать этого всему миру. И тогда ответом на эту позицию стала программа У-2. Пауэрс летел в направлении на центр Советской военной промышленности. На центр атомной промышленности, на Урале. Он был сбит недалеко от Свердловска, немного не долетев до своей цели. Это была не провокация, а попытка осуществить свое предложение явочным порядком. Тем более что чуть более недели назад их самолеты благополучно пролетели над всей территорией Советского Союза. Полет Пауэрса не был неожиданностью. Потом было совещание в верхах, но в этот момент вмешалась новая политическая сила — Китай. Ультиматум Мао Цзэдуна звучал так: или не будет договора четырех держав, или я расколю мировое коммунистическое движение. Не полет У-2 стал причиной крутого поворота в политике, а ультиматум Китая. Это, конечно же, не единственная причина. Как всегда их несколько. Хрущев хотел победы на выборах Кеннеди, что, как известно, и произошло. Хотя потом Хрущев и говорил: какого черта нам нужен этот Кеннеди, если все равно он ничего не может. Потом историки назовут этот момент моментом потерянных возможностей.
Сейчас возникает тупиковая ситуация с СОИ, которая может быть разрешена, как я считаю, просто игнорированием СОИ.
Я желаю авторам этого фильма пережить обрушившуюся на них славу. Это трудно, это может быть самое тяжелое в жизни. Но нужно идти вперед, говорить, очищаться, восстанавливать свою историю.
Самая страшная болезнь нации — это мифологизированное сознание. Почему у нас всех было раздвоенное мышление? Разве мы не знали о масштабах репрессий? Знали. Но думали, что всего этого не знал ОН!
Нужен фильм о двадцатом съезде партии, о голоде в деревне в двадцатые годы...
Умолчание — есть ложь!
Сейчас кинодокументалистика идет впереди историков, медленно осмысляющих все произошедшее с нами. В чем-то впереди и журналистика...
Только не следует забывать, что гласность — это еще не свобода печати и не свобода совести».
Собственно, для одного пятистраничного интервью материала было уже сверхдостаточно. Но никто не хотел прерывать разговора. Было ощущение эйфории, но был и страх: а вдруг все это в последний раз.
Меняя пленку в диктофоне, я включил его в какую-то не ту розетку. Раздался жутковатый рык.
— Ну, начинается! — весело сказала Елена Боннэр. — И здесь от них покоя нет.
Все, конечно, поняли, что эта реплика в адрес КГБ, и нервно хихикнули. Сахаров только улыбнулся.
Наконец, все распрощались и пошли провожать нас до редакционной машины. Боннэр предложила мне зайти к ним за телефоном Игоря Пятницкого. Я вновь поднялся на седьмой этаж. Телефон в суматохе опять не нашли, зато Руфь Боннэр дала мне книжечку, изданную за бугром, — «Дневник жены большевика».
На следующий день я с утра ушел в Битцевский лес и там расшифровывал пленки. Однако прогуливающиеся по тропинкам люди, услышав «Непривычные суждения, стали подходить ко мне все ближе и ближе, а потом и вовсе устроили стихийный митинг. Пришлось ретироваться домой.
Рано утром текст интервью под заголовком «Прямая речь» уже лежал на столе у главного редактора. Часа три я пребывал в весьма несчастливом неведенье.
Новый звонок по внутреннему телефону и предложение зайти опять ничего хорошего не предвещали.
Главный был угрюм и страшно раздражен:
— Ты же понимаешь, что напечатать материал в таком виде мы не сможем.
— Почему? — я действительно не понимал. Каждое слово Сахарова несло нам откровение, открывало на что-то глаза и не касалось каких-то военных секретов.
— Зайди к Ю.Б. (заместитель главного), я отдал ему текст, поработайте вместе.
Далее начался сущий ад. Ю.Б. пытался все переписать по-своему, уверял меня, что Сахаров все напутал, что на самом деле все было по-другому. Мы орали друг на друга, я выбегал из кабинета, возвращался, убегал снова. Грозился на все наплевать и вообще уйти из редакции. На душе было отвратительно.
Наконец, мы пришли, как тогда модно было говорить, к какому-то консенсусу. То ли мне действительно этот компромисс показался приемлемым, то ли Ю.Б. удалось меня загипнотизировать (хотя в жизни я не поддавался ничьему внушению), но, так или иначе, новый вариант появился на свет.
Я позвонил Сахарову и сказал, что зачитаю текст по телефону. Он согласился, но позвал к телефону Елену, попросив ее прослушать интервью по параллельному аппарату.
Я начал читать. Сахаров прерывал меня чуть ли не на каждом абзаце. «Это не так», «Я этого не говорил» или «Говорил не так».
Все летело к чертовой матери. С отчаяния я предложил привести ему текст, чтобы он сам внес в него поправки, но не позднее, чем к завтрашнему утру. Неожиданно он легко согласился, и я помчался на улицу Чкалова.
Помчался — слово весьма относительное. Редакционных машин не было, а такси я еле-еле поймал.
Дома я застал одну Руфь, Елена и Андрей уехали в какое-то посольство на прием. Видя мое отчаяние, Руфь пригласила меня на кухню покурить и заверила, что к утру все будет готово, Андрей выправит текст.
— Когда! — уныло засомневался я.
Руфь предложила мне чаю и стала расспрашивать, успел ли я прочитать книгу Юлии Пятницкой.
— Только начал, но уже страшно. Она что, постепенно сходила с ума?
Руфь кивнула.
— Вы ее знали?
— Да.
— Многословной назвать ее было трудно. Я много курил, она — еще больше. Выкуренная папироса тут же сменялась новой. Она не только не торопила меня уйти, а наоборот, задерживала. До сих пор не могу понять, почему она вдруг приняла меня, доверилась..
Расстались мы уже как сообщники в общем «заговоре» против Сахарова, который просто обязан выступить в нашей газете.
С утра я уже был у Сахарова. Он уже ждал меня на кухне.
Он молча кивнул и протянул статью, шепотом же попросив больше ничего не править.
Я кубарем скатился вниз и уже в машине начал перечитывать интервью. Шофер подозрительно покосился на меня, когда, дочитав текст до конца, я разразился истерическим хохотом. Со скрупулезной точностью академик восстановил по памяти текст, который я расшифровывал с пленок.
В редакции я гордо отдал текст Ю.Б. и сказал, что более изменять его академик отказывается. Либо печатайте так, либо не публикуйте вовсе. Сахаров в славе не нуждается.
О чем уж совещалась главная редакция, для меня полная тайна. Но скоро меня вызвали, предложили сменить заголовок и в двух местах сократить текст. Ну, эти-то мелочи я устранил мгновенно, согласовав, конечно, сокращения с Сахаровым.
Признаюсь, я расслабился. Мне уже казалось, что можно произнести вечно живую фразу: «финита ля комедия» — и торжествовать победу.
Но не тут-то было. Очень скоро ко мне в кабинет явилось редакционное чудище в лице нашего цензора Миши и, ткнув пальцев в один абзац, спросило: откуда это Сахаров взял, что чертежи атомной бомбы выкрал для нас некто Фукс. Что никакого Фукса он не знает, а кража чертежей для наших ученых — злобная выдумка западной желтой прессы.
Я опять позвонил на Чкалова и растерянно спросил академика: что же делать?
— Покажите им книжечку, к сожалению, сейчас у меня ее нет, она пять лет назад вышла в Воениздате и там есть кое-что про Фукса. Они сами выдают свои секреты, а потом пытаются обвинить в этом других...
При помощи главного редактора книга нашлась в библиотеке «Известий». Я торжественно процитировал нужный абзац Мише. Тот что-то пробормотал про необходимость показать книгу начальству и ушел. Я ему ехидно прокричал вдогонку, что в случае утери библиотечной книги он будет обязан уплатить за нее в десятикратном размере.
В типографию уехала дежурная бригада, материал уже можно было снять только на день, задержав выпуск газеты, а атака на Сахарова все продолжалась. Звонил по вертушке какой-то не очень главный начальник, потом самый главный...
Оказалось, что в книге действительно сказано, что Фукс передал кому-то чертежи атомной бомбы и отсидел за это солидный срок, но не сказано — кому. Поэтому этот кусок надо выбросить из материала.
— Наверное, Новой Зеландии, — ехидничал мой Главный.
— А я вот не подпишу в печать в таком виде, — не ехидничал Главлитовец. Главный рычал и ругался по-черному. Правда, самое страшное было, когда он не рычал, а говорил очень тихим, почти елейным голосом:
— Нельзя? А почему? А вы запретите мне все это письменно, и с этой бумажкой я завтра же поеду в ЦК. Этот эпизод есть в фильме, а он залитован. Вот номер лита. Фильм уже видел Горбачев, и он ему понравился. Я имею право брать ответственность на себя. Если вы выпустили фильм и что-то там прозевали, то это ваши «семейные» трудности.
Из редакции я уехал почти ночью, увозя с собой первые экземпляры тиража, все еще не уверенный в том, что газета увидит своего читателя, а читатель увидит газету.
У единственного газетного стенда «Московских новостей» стояла Огромная толпа. Кто-то зачитывал статью вслух, ему подсвечивали десятком карманных фонариков...
Утро было почти триумфальным. Редколлегия ахала и называла этот номер лучшим за все последние месяцы. Главный соглашался, но, как я подметил, тревожно косился на вертушку. И она зазвонила. Разговор с незнамо кем был резким, почти грубым. Главный, наконец, швырнул трубку и продолжил вести редколлегию.
В эту минуту я осознал весь идиотизм своего торжества. Ничуть не потеряла своей актуальности старая журналистская поговорка: «материал может написать каждый дурак, а напечатать его может только Главный, если он настоящая ЛИЧНОСТЬ».
Дальнейшие объяснения, связанные с Фуксом, предстояло вести Ю.Б. Он куда-то звонил, писал какие-то объяснительные записки и, кстати, не винил меня ни в чем. Знал ли он тогда, что впредь ему будет суждено нести на себе всю сахаровскую эпопею, получать пинки, выслушивать унизительные нотации? Потерять место и. о. первого зама Главного? Быть переведенным в простые обозреватели, и только дружный бунт Главного и всей редакции остановит его скольжение вниз по служебной лестнице.
Забрав несколько экземпляров газет и бланк дефицитной подписки на «МН», я рванул на улицу Чкалова..
Засиделись допоздна. Я стал прощаться.
— Я вас провожу, — вдруг предложил Сахаров. Я удивился и отказался.
Выйдя на улицу, побрел по краешку тротуара к Курскому вокзалу с надеждой поймать такси. Через несколько шагов почувствовал, что взлетаю в воздух, что земля ушла из-под моих ног. Конечно, я краешком глаза видел идущего мне навстречу человека, слышал шаги идущего сзади, но как-то не совместил это со своим вертикальным взлетом.
И вдруг со стороны раздался уже очень хорошо мне знакомый голос:
— Ребята, вы что это?
И что-то вроде: «не шалите, я тут».
Земля была возвращена моим ногам. Впереди меня оказались двое быстро уходящих людей, а от бровки тротуара быстро отъехала черная «Волга».
Я растерянно оглянулся. В дверях своего дома стоял Сахаров, грустно склонив голову набок. Я махнул ему рукой, что все в порядке, и тут же поймал такси.
Всю дорогу я промолчал. Разговорчивый водитель не услышал от меня ничего, кроме: угу, ну-ну, надо же... Мне не было страшно, я, действительно, не успел испугаться, но ощущал какое-то опустошающее унижение. Рано мы решили, что прошлое уже в прошлом. Нас, если пожелают, в любой момент вернут из вертикального положения в позу «чего изволите?». Этим балом по-прежнему правили не мы.
Через несколько минут после моего возращения домой раздался телефонный звонок. Звонил Сахаров. Он извинился за позднее беспокойство и стал уточнять детали какого-то незначительного события. Я отвечал, понимая, что не они интересуют академика, ему важно было убедиться, что фарс КГБ не закончился трагедией.
С этого дня мы созванивались почти ежедневно. Появление статей Сахарова в периодической печати для кого-то стало чуть ли не сигналом к окончательной реабилитации. Его стали обременять просьбами похлопотать за кого-то, восстановить справедливость. Он перезванивал мне, спрашивал, что можно сделать для этих людей, к кому сейчас следует обратиться, чтобы не нарваться на равнодушный отказ.
Были, однако, и другие звонки: с угрозами, проклятиями за то, что печатаем в своей газетенке предателя, ратующего за войну, продавшегося Западу за доллары. И все-таки добрых звонков и писем было больше.
Меня часто спрашивали, что больше всего привлекает в Сахарове: ум, простота, несгибаемость? А я и сам бы себе не мог ответить на эти вопросы. Нет, нет, видит бог, я не преклонялся перед академиком, да он бы и сам не потерпел никакого преклонения. Не заискивал, не пытался вписаться в стиль этого дома, стать другом семьи. Все события происходили как-то сами собой, естественно, без какого-то вдруг написанного сценария. Вот так запросто звонил я, вот так запросто звонил он мне. И не вздрагивало сердце, когда жена или теща передавали мне: «Позвони Сахарову, он тебя ищет». И все же я сам до конца не понимал, почему Сахаров и Боннэр вдруг так плотно вошли в мою жизнь, почему уже не мыслю себе существования без них, как без чего-то одновременно бесконечно ценного и уже как бы само по себе разумеющегося.
Что-то понять помог вдруг вспомнившийся эпизод из моей былой службы в армии...
Самым тяжелым и ответственным днем для нашего командира роты был не день учений, не день проверки состояния нашей боевой готовности, а день выборов в какие-нибудь Советы.
В этот день он являлся в казарму за час до подъема, приторно-улыбчатый и предельно настороженный. Ну, во-первых, ему нужно было успеть заткнуть дневальному рот, чтобы тот (ой, не приведи господи!) не заорал: «Рота, подъем!», ибо следовало в меру громко и вежливо попросить: «Товарищи военнослужащие, вы приглашаетесь выполнить свой гражданский долг — проголосовать за блок коммунистов и беспартийных». Во-вторых, зорко проследить, чтобы ретивые сержанты не пинали сапогами еще не проснувшихся салаг, а будили их легким, чуть ли не отеческим потряхиванием за плечо.
Все вместе мы высыпали на улицу, чтобы не вполне охочей компанией идти на избирательный участок. И этот момент был самым ответственным для ротного. Злые, невыспавшиеся, все знающие про бесцельность предстоящей церемонии, мы первые минуты валили туда гурьбой, а уже через минуты, сами того не желая, подсознательно оформлялись в строевую колону. А вот это и было самым непозволительным в день торжества блока коммунистов и беспартийных. Не дай бог враги за бугром узнают, что в армии голосовать ходят строем — клеветы не оберешься! (Чего они этого так боялись, не боясь другого, много худшего?).
Ротный налетал на строй пастушеской собакой, только не сбивал нас, овец, в кучу, а наоборот, рассеивал в бесформенную толпу. Мы расходились, но через некоторое время все повторялось сначала. Никто, конечно, из нас строя не любил. Но вбитый ежедневной муштрой инстинкт срабатывал бессознательно.
Сахарова невозможно было заставить ходить строем даже под угрозой смерти. Этот инстинкт был ему отвратителен генетически. Он был негнущимся интеллигентом в высшем понимании этого слова.
Интеллигент на Руси — давно уже понятие социальное, а не биологическое. Этим званием наделяют человека по принадлежности к профессии.
Для Сахарова интеллигентом был рабочий Анатолий Марченко и не были таковыми многие собратья по профессии.
Я сам был внутренним сопротивлянтом с самого детства. Не таясь, читал всю запрещенную литературу, отказывался делать то, что считал для себя позорным. Для сильных мира сего я был откровенно не своим, опасным, способным вдруг выкинуть какое-либо коленце. На служебной лестнице я застрял безнадежно и охотно. Поднимаясь по ней, необходимо было безудержно врать, топить других, пресмыкаться. Меня выше и не двигали, но и сам я не стремился туда. В кухонных диспутах участвовал сначала охотно, проклиная все и вся. Но в какой-то момент мне это обрыдло до отвращения. Теоретически все «камни были разбросаны», все уже знали, что и как разрушать. Я сам для себя осознал, что пора (хотя бы тоже теоретически) учиться собирать камни, чтобы из них построить настоящий дом, а не солдатскую казарму.
Мои призывы не находили откликов, да и сам я, к собственному стыду, уже отвык от созидания.
Сахаров же и был Сахаровым, уже только потому, что, разрушая, параллельно созидал. Даже тогда, безнадежно и бессрочно помещенный в клетку полусвободной тюрьмы в Горьком, он думал не о том, как подальше и поточнее отбросить тот или иной камень, а как его применить в новом строительстве, ибо другого материала для этого нового дома не будет.
Поэтому он и был, в отличие от всех нас, пророком. При жизни никто не осмеливался назвать его именно так. Так назовут только после смерти.