Глава 4. О пользе привычки лезть не в свое дело
Итак, в конце апреля 1989 года я вернулся в «Московские новости».
Говорили с Главным о планах. Он сказал, что скоро опубликует статью одного историка о Катыни, в которой будут рассмотрены две версии расстрела польских офицеров в 1940 году: наша и немецкая. Хорошо бы мне продолжить расследование, ибо, хоть и небольшая, а зацепочка есть.
Однажды, проезжая на машине через Смоленск, он вместе с женой Ириной остановился в мотеле. За их столик подсел офицер КГБ и ни с того, ни с сего заговорил о Катыни. Что, мол, все кричат об убиенных там поляках и ничего не говорят о том, сколько же в этом лесу расстреляно наших!
Ирина потребовала, чтобы КГБэшник немедленно оставил их в покое, что он и сделал, правда, предварительно оставив Яковлеву свой телефон.
Надо бы «копнуть»!
Туда я поеду только через полтора месяца.
Из Харькова просачиваются слухи о каких-то массовых захоронениях людей, расстрелянных в 1937—47 годах. Хорошо бы выяснить, что истина, а что миф.
Туда я попаду только через год.
— В общем, живи «без привязи» и занимайся, чем хочешь. Все равно же будешь лезть не в свое дело!
Такая перспектива журналистской жизни меня вполне устраивала. И я немедленно вылетел в Тбилиси, куда выезжали Сахаров и Боннэр, чтобы выслушать первые заключения грузинской комиссии по событиям 9 апреля, когда армейские подразделения разогнали митинг на площади перед зданием Правительства.
В аэропорту меня встретил мой старый товарищ, заведующий нашим корпунктом Акакий Микадзе. Город был в какой-то панической истерии. В больницах лежали тысячи людей, якобы получивших отравление не только во время митинга, но и при перенесении венков и портретов погибших 9 апреля к церкви для отпевания.
Рассказывали вероятные и совершенно невероятные истории. События обрастали все новыми и уже совершенно дикими слухами.
Поздно вечером 3 мая 1989 года мы с Микадзе отправились в аэропорт. Самолет уже приземлился, и «отцы города» — официальные лица — встретили Сахарова и Е.Г. у трапа, выразили свое почтение и тут же разъехались на своих черных «Волгах». Мы прошли в небольшую комнату в аэропорту, где Сахаров дал первое свое интервью, оценивая трагическое событие.
Он сказал, что полностью разделяет точку зрения Юрия Карякина.
— Надо разобраться в том, как могло случиться, что наши дети убивали наших детей.
А.Д. говорил медленно, и голос его дрожал.
Встречающий Сахарова представитель Грузинской Академии наук предложил план работы: завтра провести заседание подкомиссии с вызовом министра здравоохранения и свидетелей. Попросил А.Д. содействовать вызову в Грузию сотрудников Международного Красного Креста. Люди, получившие отравления, начали голодовки в знак протеста против необъективного освещения в печати всего случившегося. Им советуют прекратить эту акцию, но они наотрез отказываются, и это может нанести непоправимый ущерб их здоровью. Теперь голодают и их друзья, которые не участвовали в митинге.
Сахарова спросили, как он относится к информации о Грузии, которая звучит в телевизионной программе «Время».
— К сожалению, она неудовлетворительна. Мы уже не первый раз сталкиваемся с тем, что информация оказывается односторонней и даже провоцирующей. Почему это происходит, я не знаю. Да, были выступления по телевидению Юрия Роста и Бориса Васильева, но не в первые дни событий.
— Как реагирует московская интеллигенция на происходящее в Тбилиси?
— Я не могу говорить от имени всей интеллигенции, но люди, окружающие меня, разделяют мои чувства. Большая группа академиков приняла обращение о событиях в апреле, в котором произошедшему дана однозначная оценка: случившееся — преступление против собственного народа. Документ был озаглавлен «Ставка ва-банк», но, к сожалению, Президиум Академии при обращении в ЦК снял этот заголовок и смягчил оценку. Я протестовал, но оказался в меньшинстве. Увы, значительная часть Президиума все еще живет в предыдущей исторической эпохе.
От «Московских новостей», а не от себя лично, задал вопрос и я:
— Насколько мне известно, сегодня была встреча большой группы депутатов с Генеральным секретарем ЦК. Были ли там даны какие-то оценки тбилисским событиям, и как оценивает эти события сам Горбачев?
— Обсуждение носило конфиденциальный характер. Я не уверен, будет ли оно публиковаться и имею ли я нравственное право разглашать до поры до времени все услышанное на этой встрече...
Мне помог грузинский академик, присутствующий на этой встрече. На вопрос, считает ли Горбачев события 9 апреля ударом по перестройке, Генеральный секретарь ответил утвердительно. Хотя на тбилисском митинге были и неприемлемые лозунги, и антирусские настроения.
Грузинский академик отверг обвинение в том, что митинг носил антиконституционный характер.
Сахаров сказал, что его обнадеживает заявление Горбачева, о необходимости во всем этом разобраться, а виновных наказать.
Мы договорились встретиться утром и разъехались.
Настроение у меня было скверное. Хотя в Тбилиси и был уже отменен комендантский час, лидеры неформальных движений находились еще под арестом. На проспекте Руставели до сих пор можно было увидеть следы плохо смытой крови. Многие жаловались на головные боли, объясняя их результатом применения нервно-паралитических газов. Говорили о сотнях без вести пропавших. Во все это верилось и не верилось, потому что все это передавалось не без доли театральности и фальшивости. Словно бы кто-то продолжал разыгрывать еще не очень хорошо отрепетированный спектакль.
Утром в Грузинской АН заседание подкомиссии началось с доклада министра здравоохранения. Он назвал потрясшую нас цифру — людей, обратившихся к врачам с признаками отравления, — 2067. Среди них были учащиеся школы № 1, которые уже 10 апреля приступили к занятиям. Школа находилась рядом со зданием Правительства, и в ее подвалах обнаружено некоторое количество газов, неизвестных по своему химическому составу. В настоящее время грузинские химики занимаются их анализом. И т.д. и т.п....
Я сидел, краснея, хотя очень хотелось провалиться сквозь землю. Министр нес полную ахинею. И, хотя по химии у меня в школе были вечные полудвойки, но я три года служил в армии и знал, что такое газовые атаки, их эффект и длительность воздействия. Произошла трагедия, но зачем превращать ее в фарс?
Боннэр подошла к телефону, соединилась с американским посольством в Москве и попросила свою знакомую срочно прислать все сведения о «Си-эс» и последствиях его применения. Зто было единственно разумное и действенное в нашем мало кому понятном заседании. «Си-эс» стоял на вооружении американской полиции, и она применяла его направо и налево при возникновении беспорядков.
Сахаров взял у жены трубку и сообщил, что здесь много пострадавших, нуждающихся в скорейшей медицинской помощи.
На том конце провода вежливо заверили академика, что все сделают предельно быстро.
Потом начались опросы свидетелей. И они ни на миллиметр не приблизили нас к истине, а еще более запутали наши представления о произошедшем. Кто-то видел, что после разгона митингующих десантники заворачивали трупы в брезент и их увозили вертолетами. Рассказывали о шестилетнем мальчике, который потерял родителей на площади, а потом был найден в Ростове. Утверждали, что многие солдаты были пьяны и, избивая людей лопатками, кричали: «Это вам за вашего Сталина и за вашего Берию!»
Несколько студентов, свидетельствующих о том, что было применено и огнестрельное оружие, предъявили Сахарову найденную на площади гильзу.
Я внутренне сжался, увидев, что гильза была от какого-то духового ружья, из него не подстрелишь даже ворону, и никак оно не могло быть в руках военных.
Сахаров покрутил «улику» в руках, некоторое время помолчал, а потом твердо сказал:
— Эта гильза не от боевого оружия.
Потом я спрошу его о причинах такой осведомленности. Он ответит коротко: «Объект». Видимо, работая на секретном объекте в Арзамасе, ему приходилось иметь дело и с огнестрельным оружием.
Потом мне скажут совершенно доверительно, что видели Церетели свободно разгуливающим по улицам. А потом... я сам буду обедать с Гамсахурдиа, которого отпустили домой на «побывку».
Это тоже была грузинская специфика...
Нас повезли в военный госпиталь, который был переполнен «отравленными» газом людьми. А.Д. и Е.Г. задержались на улице, а я первым прошелся быстренько по палатам. Медицинское учреждение скорее походило на третьеразрядный дом отдыха. Кто-то в открытую выпивал с пришедшими навестить «больных» родственниками и друзьями, кто-то играл в нарды, а кто-то весело травил анекдоты. Однако врачи быстренько навели должный порядок и только тогда пригласили представителей подкомиссии. Теперь уже нас вели среди людей, лежащих на койках со скорбными лицами.
Е.Г. (как бывший врач) поинтересовалась у начальника госпиталя симптомами больных.
— Голова у всех болит и живот...
Дальнейшее расследование было бессмысленно.
Характерно то, что, когда прибывшая международная комиссия Красного Креста поставила всем 2067 «отравленным» единый диагноз: «синдром пережитого страха» — все больницы мгновенно опустели. Грузин не может переживать никакого страха...
Подготовленная в номер статья «Неправда нам всегда в убыток» шла чрезвычайно трудно. Совершенно невозможно было понять, чего начальники уже боятся больше: высказываний Сахарова или даже моих осторожных, но объективных оценок. Пожалуй, и того, и другого.
А в Москве начал работать первый Съезд народных депутатов СССР. Страна прильнула к телевизорам, изумляясь непривычным словесным баталиям. Мне же пора было ехать в Катынь.
Перед самым отъездом Главный нетрадиционно долго давал мне наставления. Видимо, его беспокоил мой беззаботный вид. А он и редколлегии не говорил, куда меня отправляет, и деньги на поездку выдал, минуя бухгалтерию.
— Всем говори, что ты ищешь русских, расстрелянных НКВД, — в десятый раз повторял он. — Никому ни слова о поляках. Даже жене не говори. Поймешь ты, наконец, что это смертельный номер! Детективы, не тебе чета, ломали на этом шеи. Прикидывайся везде дурачком. Всех слушай, а сам — молчи, но не может быть, чтобы не осталось свидетелей!
Главный явно нервничал. В принципе, было из-за чего. Все подходы к Катыньской истории завалены трупами. Исчезал каждый, кто хоть что-то знал о ней. Но чего стоили эти советы, когда вообще было непонятно, с какого конца начинать расследование.
А начал я его с идиотического поступка, почему-то решив лететь в Смоленск самолетом. Почему-то поездка туда поездом (всего-то шесть часов) мне показалась нудной.
Купив билет на завтра, я вернулся в редакцию.
В коридоре меня выловил майор Коля и заманил к себе в кабинет на рюмочку коньяку.
В обычной редакции роль надзирателя от КГБ обычно выполнял заведующий(ая) отделом кадров. Этого было вполне достаточно при наличии добровольных и недобровольных негласных стукачей.
В «МН» эта должность почему-то была официальной, может быть, потому, что в ней работали переводчики из капиталистических стран.
Майор Коля, вероятно, сосланный сюда из Лубянки за какие-то провинности, слыл среди сотрудников человеком незлобливым и неопасным. Особенно хорошо он относился ко мне, всегда готовому стрельнуть ему денег на очередную бутылочку коньячку, к которому он питал особое пристрастие.
Но в этот раз после третьей рюмки он вдруг спросил меня участливо:
— В Катынь едешь?
Я чуть не поперхнулся:
— Откуда ты знаешь?
— Работа такая, — вздохнул он. — Я уже своим доложил!
— Зачем?
— Как это зачем? — искренне удивился он. — Так положено. Ты уж там поосторожней, наши тебя там уже ждут.
Все это было сказано с такой непосредственностью и даже благожелательностью, что я прекратил дальнейшие расспросы, не сделав из предупреждения абсолютно никаких выводов.
На следующий день я бодро прибыл на аэродром в Быково и был «осчастливлен» объявлением о переносе рейса на следующий день, якобы, из-за неблагоприятных метеоусловий.
Это было, конечно, полной чушью, просто они не набрали достаточного количества пассажиров.
Но вместо того чтобы вернуться домой, я зачем-то вышел на летное поле. В правом углу аэродрома возле старенького самолета типа «Кукурузника» суетились какие-то люди.
— Куда летим, соколы? — бодро поинтересовался я.
— А куда захотим, туда и полетим — мы ДОСАФовцы.
— Может, рванем в Смоленск? У меня и билет есть.
— Нам твой билет, что трамвайный. Бутылку поставишь, слетаем и в Смоленск.
— Нет вопросов, ребята. Есть и бутылка, и бутербродики.
— Ну, тогда чего стоишь, залезай.
Я похвалил себя за предусмотрительность. Буфетчица Дуся в изобилии снабдила меня в дорогу тогда уже дефицитным спиртным.
Смоленск, конечно же, меня не ждал, в гостинице мне предложили зайти вечерком, может, и освободится какая коечка.
Я попытался дозвониться по телефону, который дал Яковлеву его случайно когда-то подвернувшийся чекист. Мне ответили, что таковые здесь никогда не проживали.
Естественно, что с тех пор, когда офицер КГБ разговаривал с Главным (а прошел уже год), он протрезвел и, узнав, что я его ищу, благополучно законспирировался.
Как потом оказалось, на него донесли уже в тот же день.
Рыская по городу, я расспрашивал стариков, которые здесь жили с довоенной поры, но все было напрасно. Старики либо угрюмо молчали, либо пожимали плечами, уверяя, что ничего о массовых расстрелах и захоронениях не знают...
И вдруг, женщина, которую я остановил, Зинаида Меркуленко, торопливым шепотом рассказала, что до войны жила рядом с Катыньским лесом. А ее старший брат (уже покойный) вместе с приятелем занимался опасным промыслом: они подлезали под колючую проволоку, которой был опутан громадный участок леса, вскрывали свежие могильники и снимали с убитых одежду и обувь. В сороковом году брат приносил домой какие-то странные мундиры с чудными знаками различия, явно не нашими. Расстреливали, по их рассказам, люди в шлемах типа буденовок. Она и сама с подругой пыталась ходить туда по грибы и ягоды, которых там было «хоть косой коси», но после того как охранники, выловив их ровесницу за противозаконным деянием, изнасиловали ее чуть чуть ли не всем взводом, лазить под проволоку они перестали.
— Поезжайте в Козьи Горы, — подсказала на прощанье она. Там есть еще живые свидетели.
Это было все, что она знала. Как мало, но как много, ибо на Нюрнбергском процессе наш представитель Руденко уверял союзников, что Катыньский лес до войны был излюбленным местом для воскресных прогулок жителей Смоленска. Одно утверждение уже было ложью: ничего себе прогулочки с изнасилованием!
Больше никакой информации я добыть не смог и отправился в гостиницу. Там меня совершенно неожиданно встретили с распростертыми объятиями, предоставили отдельный номер и вручили записочку с номером телефона, по которому я должен срочно позвонить.
Я позвонил, уже предполагая, кто проявил обо мне заботу.
— Генерал Шиверских слушает!
Я представился и попросил о встрече, Он, естественно, отказал, сославшись на срочную командировку. Тогда я поинтересовался адресами ветеранов НКВД.
— Зачем они вам? Многие умерли, а с оставшимися в живых я часто встречаюсь, но они уже так стары, что ничего не помнят...
Я добровольно лез в пасть КГБ, а она добровольно выплевывала меня...
Много позже я узнаю, что московские чекисты «потеряли» меня сразу же после, объявления о невылете, а смоленские обнаружили у себя в городе только после трех часов моего пребывания в нем. И то не сами. Им позвонила какая-то тетка, даже не пособница КГБ, ей показались подозрительными мои глупые расспросы.
Не перевелись у нас на Руси добровольные стукачи-энтузиасты!
Еще в Москве я запасся телефоном собкора «Труда» и согласием начальников воспользоваться его машиной.
Позвонил ему, и он без тени недовольства сказал, что пришлет ее завтра к гостинице.
Я уже собрался ложиться спать, когда телефон в номере даже не зазвонил, а как-то страхолюдно заквакал:
— Это вы хотите что-то узнать про Катынь?
— Да.
— Приходите в скверик напротив гостиницы, но только без диктофона.
Я вышел на улицу, гадая, что это — реакция на мои наивные расспросы на улицах или провокация Шиверских? Зачем такая таинственность и почему именно ночью?
Скверик был пуст. Трудно сказать, откуда он появился. Конечно же, в плаще и в шляпе, напяленной на уши. Присел рядом и сразу же начал рассказывать, словно бы и не мне:
— Я работал до войны в здешнем НКВД делопроизводителем. О расстрелах в Козьих горах, конечно же, слышал и знал, но мы не любили об этом говорить даже между собой. А однажды утром в управление стал рваться человек, хотя часовой и грозился пристрелить его на месте. Он был грязен, глаза горели, как у сумасшедшего. «Меня неправильно расстреляли, — твердил он. — Произошла ошибка». Оперативников в тот час в управлении еще не было, и мой начальник завел его в нашу комнату. Мы его ни о чем не расспрашивали, он рассказал все сам. Той ночью в Катыньском лесу расстреляли большую группу политзаключенных, в которой был и он. А могилу-ров чуть присыпали песком, потому что оставалось место еще для одной партии смертников. Он даже не был ранен, просто от ужаса надолго потерял сознание. А очнувшись, пришел к тем же, кто его приговорил... Я прошел войну, сам весь изранен, но ничего страшнее того момента я не испытывал. Случайно спасшийся человек сам пришел к своим палачам доискиваться до правды! А собственно, куда ему было идти? Домой? Вот ведь до чего нас довели — даже баранами назвать нельзя, баранам будет обидно. Наше начальство страшно перепугалось и от растерянности отпустило его с паспортом на другую фамилию, только потребовав, чтобы он немедленно уехал отсюда. Я сам оформлял ему документы...
Думаете, они это из гуманизма сделали? Да за свою задницу испугались! Человек по списку активирован, а он жив!
— Скажите, а кто расстрелял польских офицеров? — спросил я, напрочь забыв о наставлениях главного.
— И поляков тоже мы, только я бы не советовал вам копаться в этом деле. Мало кто из тех, кто что-то знал, уцелел. Кто вместо ордена на грудь пулю получил, кто утонул, кто попал под поезд, а кто и вовсе исчез при загадочных обстоятельствах...
В Козьих горах еще жив человек, дававший показания для Нюрнбергского процесса. Мишка Кривозерцев. Заговорит ли...
С главврачом больницы поговорите, — он лечил Стельмаха, главного расстрельщика. Говорят, орал перед смертью и обо всем рассказывал, его за это в отдельную палату засунули. Рак у него был.
Загляните в земельный комитет, поинтересуйтесь осторожно: за кем Катыньский лес числится? А его в кадастре нет. Он отчужден, аж с тридцатых годов. А числится он за КГБ, как его ни пытался Шеверских кому-то спихнуть, не удалось. Да и как спихивать? Там копни и в кость врежешься.
— А вот немцы захватили архив обкома, теперь он у американцев...
— И что в нем? Партия только пальчиком показывала, а писать, ничего не писала. Архив НКВД — тогда успели вывезти. И вряд ли он в Москве, где поляки копаются. Здесь он. Но на нем Шиверских прочно сидит, взорвет, но никого не пустит. Вы его остерегайтесь, он только для вида дурачком прикидывается, а дурачков на такие места не сажают...
— Что ж меня прохлопал?
— Не спешите делать выводы, вы еще не вернулись в Москву под крылышко своей редакции...
Он так и не назвал своего имени. Ушел в ночь, сказав на прощанье: «Я не герой».
Вернувшись в гостиницу, заснуть я уже не пытался. Меня поташнивало, казалось, что смрадный дух Катыньского леса доносится и сюда.
И почему я должен верить этому человеку? Может, никогда мною невидимый Шиверских уже начал со мной свои КГБэшные игры?
А может, я начинаю сходить с ума и уже не верить никому, даже тем, кто рискует жизнью, и ему необходимо исповедоваться?
Утром позвонил благодушно и благожелательно настроенный собкор «Труда» Громыко:
— Машину к тебе я уже послал, выходи, он уже, наверное, подъехал. Да, я нашел для тебя человека, который занимается историей, и в частности вопросами, которые интересуют тебя. Его фамилия Котов. Можешь заехать за ним, он тебя ждет.
То ли бессонная ночь, то ли разговор с неизвестным превратили меня в сплошной комок нервов, в человека с маниакальной подозрительностью. Какой Котов? Какие мои проблемы, о которых я даже не заикался Громыко? С чего это он стал оказывать мне любезности, помимо просьбы о машине?
Вместо того чтобы поспешить к выходу, я залез под ледяной душ: иначе и чокнуться недолго.
Когда же вышел на улицу, мне зовуще просигналила черная «Волга», стоящая у гостиницы. В машине уже сидел этот некто Котов.
Во мне, считающем себя человеком с комплексом полноценности, началась внутренняя паника. Меня явно «обкладывали» со всех сторон. И я, уже зависимый всего-навсего от средств передвижений, был бессилен сопротивляться.
Котов оказался весьма словоохотлив. Сразу представился: преподает в местном институте, автор книги о местном подполье. Да, он тоже слышал о человеке, живущем в Козьих горах, который давал показания для Нюрнбергского процесса.
Бог мой, а это-то он откуда знает, что я знаю!
Нудно долдонил о том, что расстрелы наших политзаключенных в Катыньском лесу возможны, но поляков, конечно же, угробили немцы.
Вся эта подстава выглядела так жалко и примитивно, что я окончательно перестал «уважать» наше КГБ, о котором сложено столько легенд и мифов.
Дом Михаила Кривозерцева был так же стар, как и его хозяин... Но, что удивительно, память этого 86-летнего человека, почти ослепшего, оставалась предельно ясной. Он охотно согласился повспоминать «то время», но только с условием, что я ничего не буду записывать. Во время беседы он настороженно следил за моими руками, чтобы в них не появились карандаш или авторучка. Диктофон же (да простит мне эту подлость Бог, ибо он об этом изобретении не имел представления) надежно фиксировал каждое его слово, в том числе и постоянные повторы: «Я расскажу, как все это было, а писать надо так, как написано в 1945 году в газете «Московская правда». Потому что начальники очень строго велели именно так рассказывать эту историю. А иначе убьют». А для того чтобы я «не запутался», он подсунул мне под нос старенькую газетенку, которую ему приказали хранить вечно.
Во время исповеди Кривозерцева мой спутник Котов страшно нервничал, косился на работающий диктофон и все время порывался что-то сказать хозяину, но не решался.
Михаил Кривозерцев, поселок Гнездово, (прямая речь):
«Разговоров о расстрелах в Катынском лесу еще до войны хватало. Особенно о могильниках в Красном Бору. Там какие-то части стояли, вроде бы именно для этого...
А сам я видел и знаю вот что. В 1943 году Иван Андреев и Федор Куфтиков рассказали немцам, что, мол, знают место, где наши поляков расстреляли. (Тут невозможно не добавить от себя: в этом эпизоде рассказа рожа у Котова превратилась в моченое яблоко!). Особенно старался Куфтиков. Он в первую мировую войну у немцев в плену побывал, и язык их немного знал. Старостой он что ли хотел быть или еще что, но очень для немцев старался. Собрали несколько бедолаг, как я, и повели в лес. Там всем налили по стакану водки, но не их дрянь (Кривозерцев чуть не сплюнул), а нашей, которую здесь захватили.
Всем налили, а мне нет, Я немцу-переводчику говорю: «Ты чего мне водки не дал?». А он: «У тебя братья воюют против наших немцев». Тогда я: «ну, и черт с тобой, а я копать не буду. Я не по этому делу».
И не копал. А другие копали. Из ямы они вынули сначала восемнадцать евангелистов. Я так решил потому что при них были валенки, но не на ногах, а веревочкой связанные, чтобы на плече нести, и в валенках запрятано сало и сухари. Я, почему так говорю, что они евангелисты? Потому, что мой отец был евангелист, и когда его пришли арестовывать чекисты, он взял валенки и натолкал туда заранее приготовленное сало и сухари, потому что на Север собирался. И эти, видно, так же мыслили, а попали сюда.
Значит, подняли этих, а затем уже человек триста поляков. Но наши, заметьте, сверху лежали. (Котов скис окончательно. Еще бы не скиснуть. Это зачем же немцам, якобы расстрелявшим поляков, расстреливать еще и евангелистов?). Их немцы велели отдельно перезахоронить. Стали делать новый раскоп. На глубине опять вещи пошли женские и наши люди. Одна баба, которую за тушенку тоже копать заманили, своего мужа узнала и в обморок грохнулась, он у нее безвестно в сороковом году пропал. А почему узнала? В этом лесу в песке люди почему-то не гниют. У него лицо было, как у живого, только сразу стало чернеть. Ей немцы тоже позволили его забрать и перезахоронить, где хочет. (Поглядывая на Котова, я опасался, что он тоже сейчас начнет чернеть, как только что выкопанный из целительного песка.)
Ну потом немцы там амбар поставили с котлами. В горячей воде черепа отмывали и смотрели, где какие прострелы. Все эти триста черепов проанализировали, а потом уж сколько, я не знаю. Много было...»
Всю обратную дорогу до Смоленска Котов выглядел пришибленным, словно влип в дело, в которое не ожидал попасть. Мы уже подъезжали к городу, как разразилась страшная гроза. Дождь так колошматил по крыше, что приходилось кричать шоферу, подсказывая, где высадить Котова. Он нырнул в подворотню своего дома, словно счастливо освободившийся жулик.
На следующий день я опять взял машину у Громыко и стал объезжать окрестные села, выспрашивая у стариков про Катынский лес. В массовых расстрелах там никто не сомневался. Поляков тоже помнили все, потому что перед расстрелом их (может, только некоторых) выгоняли на всякие работы. И шли туда с ксендзами и с маленькими комнатными собачками. Это всех страшно поражало.
В поселке Софиевка я задержался надолго, напав аж на пятерых свидетелей. Особенно был интересен обрусевший поляк Александр Косинский, оказавшийся свидетелем выгрузки польских офицеров на станции Катынь в апреле сорокового года. Они весело переговаривались между собой, послушно грузили вещи в одну машину, а сами залезали в другую, крытую. Косинский заподозрил неладное, когда «черные» воронки двинулись не в сторону Смоленска, куда увезли их чемоданы, а в сторону Катынского леса. Вскоре машины вернулись пустыми, опять загрузились и двинулись прежним маршрутом.
Вообще-то, история этой трагедии сыграла с истиной злую шутку, назвав ее Катынской. Катынь — всего-навсего захолустная станция и к лесу, в которой происходили расстрелы, никакого отношения не имеет. Но в переводе на польский она звучит, как «кат» — гад. На самом деле это слово тюркского происхождения, обозначавшее горки, холмы. Местность там действительно холмистая. Лес же, ставший огромным кладбищем и для наших людей, и для поляков, местные жители называли никак не иначе как Козьим. Но такое наименование (подумайте сами — козлиная или козья трагедия) никак не подходило для обозначения ужаса.
Во время нашего разговора со стариками один из них с удивлением воскликнул:
— Смотри-ка, годами никто на таких машинах к нам не ездит, а тут вторая «Волга» подкатывает!».
Я оглянулся и увидел рядом со своей машиной еще одну, из которой вышли два молодых человека в черных костюмах и галстуках на белых рубашках. (Это в такую дикую жару!). В профессии молодых людей сомневаться не приходилось. Подойдя ко мне, они потребовали предъявить документы. В ответ я предложил им сделать то же самое. Мы издали помахали друг перед другом удостоверениями. Они полюбопытствовали, что я здесь делаю. Я сказал, что работаю по заданию газеты. Мне предложили пройти в их машину, на что я сообщил им, в предельно вежливой форме, что в транспорте не нуждаюсь, так как имею свой. Началось обычное препирательство, которое, конечно же, завершилось бы уведением меня под локотки, если бы не мои героические старики. Они заголосили, перекрикивая друг друга:
— Не ходи с ними, мужик! Они тебя в лес хотят увести, знаем мы, зачем они туда таскают!
По-солдатски бравые (в отличие от меня) старички схватились за подвернувшиеся палки и, как боевые петухи, начали наскакивать на гебешников. От поселка с лихим свистом бежало пацанье, веселясь неожиданному приключению. Оценив ситуацию, молодые люди позорно ретировались к своей машине и попрыгали в нее аж на ходу. Им, конечно же, не нужен был публичный скандал, на него они не были аккредитованы.
Все произошло так быстро, что я не успел толком и испугаться. Старики все еще петушились, жалея, что не побили стекла машины, «чтоб тех холуев вздрючили на их службе».
Кто-то предложил обмыть одержанную победу самогонкой из соседнего села, которая «знать как внушительная, не то, что водка». Я мгновенно согласился, сказав, что повод уважительный, и их бабы не забранятся, и подозвал шофера. Он был смертельно испуган и долго не мог понять, зачем ему еще нужно быстренько сгонять в соседний поселок:
— Ах, не зачем, а за чем... — и тихо спросил: — А если ЭТИ задержат?
Я его успокоил, что точно не задержат, лишний шум им совсем не нужен.
Пока водитель ездил за спиртным, старики «сбегали» по домам и накрыли у реки «стол» на видавшей виды плащпалатке.
Никогда водка не казалась мне столь вкусной, а компания изумительно интересной. Старики пили водку в охотку, но с достоинством. О стычке никто уже не вспоминал. Меня дружно наставляли, где и кого нужно искать. Когда я менял в диктофоне кассету, старики дружно замолкали.
В эти минуты я твердо поверил, что катынская тайна будет раскрыта....
Между тем стало ясно, что следует срочно удирать в Москву. «Джентльмены удачи» обязательно постараются отобрать пленки — бесценнейшие документы о трагедии.
Старики тепло проводили меня, пожелав скорого возвращения. Я уехал в гостиницу за вещами, потом — к Громыко, а от него без задержки в аэропорт.
В Москве я тут же засел за статью, написал ее на одном дыхании и понес к главному. Вид у меня, вероятно, был еще тот, потому, что Яковлев тревожно спросил:
— Попался?
— Это они попались, — самодовольно заявил я.
— Неужели все-таки... наши?
Главный сунул статью «Тайны Катынского леса» в свой знаменитый кейс, что означало: материал он будет читать и думать над ним дома.
Оставалось только ждать. А в это время разорвалась «бомба», которую мы проворонили зимой.
На съезде народных депутатов СССР неожиданно выступил бывший афганец Червонописский с громовыми обвинениями Сахарова во лжи и очернении советских воинов-интернационалистов.
Сахаров попытался ответить, но зал бесновался в дикой вакханалии. Истерично визжали женщины, степенные генералы чуть ли не свистели в два пальца. Это было отвратительное и страшное зрелище.
Вечером я позвонил Сахарову, с испугом спросил, как он себя чувствует.
— Хорошо. А что случилось?
— Но ведь они так орали!
— Когда я выступаю, то обдумываю, что сказать, и потому ничего не слышу вокруг...
А наутро в редакцию принесли телеграмму из Ленинграда от бывшего солдата-афганца Валерия Абрамова: «В июле 1980 года в районе Фозибау на высоте Слон был обстрел наших солдат вместе с афганским батальоном, вероятно, по вине офицеров, командующих этим рейдом».
Нужно было срочно встретиться с Абрамовым, Перед отъездом я позвонил Боннэр и рассказал о телеграмме. Она выразила беспокойство за судьбу этого парня и записала его адрес.
Мы уже начали подстраховывать друг друга.
Абрамова я с трудом разыскал на окраине Ленинграда. Нищета его квартиры была ужасающей: жена, двое детей и он сам ютились на площади, не превышающей пятнадцать квадратных метров. Даже телеграмму он отправил по телефону в кредит, так как у него не было наличных денег.
У Валерия сидел его товарищ чеченец Руслан Умнев. Валерий начинал эту афганскую войну, Руслан ее заканчивал.
Их рассказы, подтверждали высказывания Сахарова в Канаде, были откровенны и страшны. Не раз и не два попадали они под обстрел своих же ракет. Но что это было — ошибка или умышленный огонь на уничтожение окруженных — они не знали.
Репортажи советского телевидения из Афганистана солдаты называли «В гостях у сказки», ибо не было в этих репортажах ни слова правды об истинных событиях, происходящих в «дружественной» стране.
Отношения к мирному населению Афганистана было преступным или полупреступным. Хватало малейшего подозрения, чтобы поголовно уничтожить жителей кишлака — от стариков до детей.
Многие офицеры и солдаты занимались откровенным мародерством. Неуставные отношения доводили новобранцев до дезертирства или самоубийства.
Эти двое на той войне не разбойничали. Хватало совести. Совесть до сих пор мучила их, увешанных орденами и медалями. Кто они — наемные убийцы или солдаты-освободители?
По возращении в редакцию меня ждали новые телеграммы.
Одна из них из Белоруссии: «Просим сообщить, чьи дети из членов старого состава Верховного Совета и ЦК КПСС проходили службу в Афганистане тчк счетной комиссии во главе с Сахаровым заранее верим тчк воины афганцы».
И еще одна, которая запомнится, наверное, на всю жизнь, адресованная лично Сахарову: «Мы знали, что вы герой труда теперь знаем что вы герой Советского Союза» — под ней 117 подписей.
Вообще, телеграмм и писем поступило невероятно много. В квартиру Сахарова почтальоны приносили их целыми мешками. Никаких человеческих сил не хватало их разобрать.
Мой материал «Об этой войне нужно сказать всю правду» пошел в номер, что называется «с колес». Зато с Катынью дела обстояли хуже. Главный был угрюм и чем-то озабочен.
— Поезжай еще раз в Смоленск, тебе нужно встретиться с Шиверских. Без этого статья не пойдет.
— Он не примет меня — я же пытался с ним встретиться...
— Примет. Я договорился с Крючковым. И пока вычеркни из рукописи все, что касается поляков. Ищи массовые расстрелы наших и не думай, что мы разом можем покончить с этой историей. Смоленск — это очень серьезно и очень надолго. Советско-польская комиссия топчется на месте, никаких документов нет или их не хотят найти. Что ж, не удается в лоб, заходи с тыла...
Я позвонил Шиверских, тот подтвердил готовность встретиться. После этого я позвонил историку Котову. Он был оживлен, весел, по-прежнему словоохотлив. Просил приехать, так как обнаружил ценнейшего свидетеля из комиссии Бурденко.
В этот раз меня принимали «по высшему разряду»: машина к трапу самолета (дался мне этот самолет при более удобном проезде поездом!), номер в «Интуристе», готовность выполнить малейшее пожелание... Шиверских был любезен до невероятности. Он подсовывал мне какие-то тощие папочки личных дел бывших сотрудников, сетовал на отсутствие документов, на скрытность ветеранов НКВД, не желающих ничего вспоминать, «отдал» захоронение наших репрессированных, захороненных у городской тюрьмы, но начисто отрицал все, касающееся Катынского леса.
Я попросил машину для поездки по селам. Мне мгновенно была выделена в личное пользование новенькая «Волга». Взяв с собой Котова, я ринулся на новые поиски. Но как же эта вторая поездка отличалась от первой! Я метался от деревни к деревне, от дома к дому, но везде меня встречало либо угрюмое молчание, либо глухое раздражение. Никто не хотел говорить. У меня было ощущение, что кто-то заранее прошел этим маршрутом, предупреждая людей о возможности моего появления. Сомневаться, кого представлял этот КТО-ТО, было бы наивно. Впрочем, было еще наивнее с моей стороны ожидать помощи со стороны УКГБ, тем более, одолжив у них машину, я превратился в настоящего заложника.
Оставалась последняя, чуть тлеющая надежда на человека, которого нашел Котов, и мы вернулись в Смоленск.
Бывший работник госбезопасности, а ныне пенсионер, встретил нас как самых желанных гостей. Был он бодр и словоохотлив. Во время войны партизанил в этих местах, после освобождения Смоленска его пригласили на службу в НКВД.
— Да, сразу же занялся Катыньским лесом, за две недели до приезда комиссии Бурденко. Кто убил польских офицеров? Можно не сомневаться — немцы. Все партизаны знали об этом. После вскрытия захоронений сразу же обнаружили гильзы немецкого производства. Нашли и письма, датированные 1943 годом — я их сам видел. Дело было так. Наши хотели летом сорок первого отправить поляков по домам, а тут, бац, война. Фашисты подошли к Смоленску, захватили лагеря, перебили нашу охрану, а потом и поляков.
Я слушал этот бойкий рассказ с верой и сомнениями. То, что наши приложили руку к этому преступлению, было уже ясно, но, может быть, и у немцев рыльце в пушку? Вдруг, какую-то часть офицеров расстреляли и они? И это совместная акция? А потом немцы показывали наши могильники, а комиссия Бурденко уже вскрывала гитлеровские?
Свидетель любезно проводил нас до дверей и предложил заходить, если опять что-то еще будет неясно.
Я простился с Котовым и побрел в свою гостиницу. Что-то мне не нравилось в услышанном. Но что? И вдруг я замер, как вкопанный. Это зачем же за две недели до приезда Бурденко с коллегами целая команда НКВД отправилась в Катынский лес? Чем они там занимались четырнадцать дней? Ведь вскрывать захоронения они должны были в присутствии свидетелей — комиссии из уважаемых в стране людей, а не заниматься опережающей самодеятельностью. И если это так, то...
И еще несуразность. Мой добровольный свидетель настойчиво повторял о найденных гильзах, но как они, при стрельбе отлетающие в сторону, оказались в могильниках? А эти не истлевшие за год в земле письма? Может быть, бойкая команда НКВД затем и побывала в лесу раньше комиссии, чтобы должным образом начинить захоронения нужными «аргументами»? И зачем Котов так настоятельно рекомендовал мне этого свидетеля, если я его и не просил искать очевидцев польской трагедии?
В номере гостиницы я еще и еще раз прокручивал магнитофонную пленку и убеждался в правоте сомнений по убежденным ответам добровольного свидетеля.
Меня не Бог весть как умело (не велика шишка заезжий корреспондент) вели по ложному следу. Откровенно дать мне по рукам он, уже не осмеливались, — поднимут шум и редакция, и Сахаров, все это взбудоражит общественность... Но можно надуть, подбросить «неоповержимые» факты, а настоящих свидетелей еще раз припугнуть. В номер постучали, я открыл дверь. На пороге стоял пожилой человек в старомодном берете.
— Вы Жаворонков?
— Да.
— Я к вам.
— Проходите.
Он быстро вошел в комнату, снял телефонную трубку и пару раз повернул диск.
Эти пассы мне до боли были знакомы: так мы наивно пытались уберечься от прослушивания.
Мой гость присел в кресло и чуть громче, чем прежде, спросил:
— Были у «свидетеля»?
— Был.
— Поверили?
— Нет.
— Хорошо. Я с ним из одной команды. Это была грязная работа. За нее я до сих пор расплачиваюсь бессонницей и вечным страхом.
— То есть и вы подбрасывали в захоронения немецкие гильзы, польские письма и газеты от сорок третьего года?
— Он вам рассказал?! — изумился гость.
— Если бы... Я сам догадался, узнав, что его послали в Катынский лес за полмесяца до приезда Бурденко. Вас направляли туда именно за этим?
— Подбрасывали не мы, мы только подготовкой занимались. А для подбрасывания приехала специальная команда из Москвы. Не нам, деревенским пентюхам, для таких дел чета. Нам только хорошо заплатили и велели покрепче держать язык за зубами, не то...
— И вы так долго молчали?
— Ни жене, ни детям своим ни словечка не сказал. И за выпивкой ни разу не проговорился. С такими делами не шутят.
— А почему же сейчас решились?
— Так вспомнили про меня, пришли еще раз на всякий случай пугнуть. И вашу фамилию назвали. Я понял, что вы до чего-то уже докопались — слишком они засуетились. Говорили, что вас поляки наняли, это правда?
— Вранье, как и все остальное, что они будут говорить про меня.
— А зачем они мне будут говорить?
— Думаете, не узнают про ваше посещение?
— Узнают, может, но не докажут. У меня своя версия есть.
Перед своим уходом он долго стоял у двери, прислушиваясь, потом, осторожно выглянув, стремительно исчез.
У меня было дурацкое положение. Почему я не должен подозревать, что и этого «свидетеля» мне не подсунули? Хотя — зачем?
Наутро в расхлябанном автобусике, я ехал на новые поиски. Первым навестил Кривозерцева. На этот раз я застал у него дочь, зятя и внучку. Сначала показалось, что здесь мне здорово наподдадут за чрезмерное любопытство. Однако все случилось прямо-таки наоборот. Дочь даже обрадовалась мне.
— Ну что, исповедали отца?
— Я не священник.
— Догадываюсь. Да только ему на душе легче стало. Говорит — теперь и умирать не страшно.
— А вы знали про Катынский лес?
— Про это здесь редко кто не знает, да говорить не любят. А я, знаете, и не испугалась, даже когда после вас ЭТИ приехали пугать.
— Что, уже были?
— Как же, как же. Только пугают они теперь по-новому. Грозились этот домишко отнять, когда отца не станет. Мы-то давно в городе живем, а здесь у нас дача. Ну, я им и сказала: черт с вами, отнимайте, только чтобы рож ваших я здесь больше не видела. Отец, говори все, не бойся! Кривозерцев был спокоен и благостен. Он вспомнил, что в лесу стояла какая-то военная команда, которая вроде бы и занималась расстрелами. А всем заправлял какой-то Стельмах.
Больше он ничего не знал. Я проехал весь свой первый маршрут и убедился, что везде по моим следам уже прошлись. Но запугать удалось далеко не всех, поэтому я еще кое-что добавил в свой походный 6локнотик: факты, адреса свидетелей и их фамилии.
Однако на этом пришлось эту командировку завершать и не ждать в Смоленске новых лжесвидетелей.