Глава 6. Наедине со всеми
Я хотел бы хоть раз в жизни взглянуть на политические часы Главного. Интересно, есть ли у них секундная стрелка, будильник, календарь...
Поймав меня в коридоре, он сказал почти заговорщицки: «Пора!».
— Что пора?
— Пора писать о Сахарове.
— И, конечно, вчера?
— Конечно.
От охватившей меня внутренней трусости мне хотелось сказать: а что же ты вчера и не попросил? Впрочем, это было бы не только нахальством, но и несправедливостью. О необходимости очерка об академике он говорил мне еще в феврале.
Что писать? Как писать? В голове было пусто. Я позвонил Сахарову и попросил уделить мне час времени. Узнав, для чего, он согласился на встречу весьма неохотно.
Что я знал о нем? Так, кое-какие штрихи биографии, бытовые мелочи. Еще не было его книги «Воспоминания» не было и «Постскриптума» Елены Боннэр. Был быт. Каждодневный, внешне неяркий, скорей снижающий, чем усиливающий впечатление. Были раздумья, сомнения, предвиденья. Всего этого мало было для портрета человека, который как бы возглавлял параллельное правительство. При этом, не желая власти, не раз повторяющего, что политика — дело грязное.
Разговор не вязался. Сахаров отвечал на вопросы сухо, коротко, вероятно, вся эта затея с очерком была для него не то что неприятна, но бесцельна. В какой уже раз меня спасла Елена. Она решительно вмешалась в разговор и придала ему какую-то осмысленность.
Они начали весело препираться о дате первой встречи, о той минуте, когда «Андрей положил на нее глаз». О минутах счастья и отчаяния. Сахаров уже забыл, для чего начат разговор: то протестовал против каких-то эпизодов, то соглашался. Особенно охотно говорил о Елене, а значит, невольно, и о себе. Регламент, конечно, полетел к черту и я менял в диктофоне пленку за пленкой. В чем-то вдруг повезло — телефон, который обычно не умолкал, в этот день вел себя вяло, позвякивая лишь изредка.
Надо признаться, что эти пленки я прослушал только сейчас, когда пишу эти строки. Вместо сорока минут я ехал домой два часа. Выскакивал из вагона метро, писал на обрывках бумаги. Зубрил на ходу пришедшие на ум абзацы. Влетев в квартиру, начал сходу строчить не переставая целые страницы.
У жены были гости, но меня долго не трогали, видя мое сумасшедшее состояние. Я вдруг увидел, открыл для себя Сахарова. Не монумент, не живого гения, а человека, который все время был наедине со всеми нами.
Что бы ему не жить, как все? Что бы не смириться, приняв все дарованные диктатурой блага, которые при всем нашем нищенстве все же значительны и по нашим генетическим аппетитам достаточны? И вдруг — плюнуть на все и заговорить вопреки! Я видел в жизни немало сопротивляющихся власти, корыстных и блаженных, немощных и богатырствующих. Одним нужен был покой в суете борьбы, другим борьба, чтобы обрести суетность славы. Сахаров был равнодушен и к тому, и к другому. Жить иначе он бы не сумел, просто не смог. Он легко обогнал своими размышлениями время и жил уже в другом измерении, чем мы.
Сейчас это кажется простым и естественным. Тогда — чуть ли не глупым, нелепым донкихотством.
Завтра мы пылко начнем орать, как любила его страна. Его любил только очень узкий круг людей. Страной он был нелюбим. Именно страной, а не правительством Брежнева или Горбачева. Его не любили коллеги, за то, что он, не как они, гордо, но покорно прогибают спину. Его не любил обыватель: «Умничает, с жиру бесится, пожил бы на сто рублей в месяц — понял бы, что к чему». Его не любила интеллигенция: чистые руки не хочет запачкать, а дерьмо разгребать нам? Его не любил каждый из нас всех, бубнящих на кухне об идиотизме правительства и системы. Мы тешили себя — сопротивление бессмысленно, глупо, смешно. Плетью обуха не перешибешь. А он шел без плети на обух...
Так и жил в нелюбви. Западу он был любопытен, сенсационен, но не очень-то и дорог. Только Рем Янкелевич и Таня Семенова знают, как трудно было порой напечатать то или иное заявление Сахарова, если оно не несло в себе сверхсенсации. Его защищали люди неожиданные, парой противники по взглядам... Но эффективной эту помощь назвать трудно. Ну не убили же, ну не в тюрьму же сунули, а в город Горький. А чем это была не тюрьма? Отличалась она от настоящей только кухней и ванной. А как жить под пристальным взглядом в окно, с сознанием, что к тебе могут ворваться каждую минуту?
И спасли его не мы, а жена — Елена Боннэр, спасла их взаимная и необыкновенная для нашего времени и нашего понимания взаимная любовь. В это и стреляли: клеветой, грязными статейками, яростным антисемитизмом. Порой попадали, и от этого было еще невыносимей...
Мы все виноваты перед ним, хотя бы уже в том, что человечество в конце ХХ века позволило инквизиции вдоволь поиздеваться над своим гениальным сыном.
Очерк я написал на одном дыхании, потом медленно печатал его, выверяя каждый абзац с появившимся внутренним камертоном.
Выходил к гостям, читал отрывки, возвращался, переделывал заново, если чувствовал, что что-то непонятно другим.
На следующее утро я положил его на стол Главного редактора. Спросив, что это, он отложил его на край, где ждали дела неспешные, а мне протянул письмо из КГБ.
Дело все в том, что после публикации статьи «Тайны Катынского леса», естественно, разразился скандал. Но не в силах «заткнуть рот» «Московским новостям», чекисты решили расправиться с майором Закировым.
Яковлев направил депутатский запрос Председателю КГБ Крючкову, и он поспешил ответить в своем стиле и манере (синтаксис и орфография оригинала сохранены):
- «Уважаемый Егор Владимирович!
В связи с обращением к Вам сотрудника Управления КГБ СССР по Смоленской области т. Закирова О.З. Комитетом госбезопасности СССР тщательно, с выездом на места группы работников центрального аппарата КГБ, изучены вопросы, затронутые в его письме в адрес народного депутата СССР.
Проверка заявления т. Закирова О.З. носила комплексный характер и осуществлялась как по линии рассмотрения упомянутых им служебных аспектов деятельности ряда работников УКГБ СССР по Смоленской области, так и изучения обстановки в этом чекистском коллективе. Особое внимание было уделено выяснению обоснованности жалобы письма на имеющее, по его мнению, место преследование в связи с участием в подготовке материалов для статьи «Тайны Катынского леса» (газета «Московские новости», номер 32 от 6 августа 1989 г.).
Поскольку т. Закиров О.3. в своем заявлении неоднократно ссылается на эту статью, хотелось бы со всей определенностью разъяснить позицию органов КГБ по одной из самых острых, привлекающих неослабное внимание советской и зарубежной общественности проблем, какой является так называемое катынское дело. Принимая участие в поиске истины, установлении обстоятельств, организаторов и исполнителей этого массового убийства, чекисты рассматривают его как не имеющее срока давности злодеяние, противоречащее всем законам и нормам человеческой морали и нравственности.
Сотрудниками целого ряда подразделений КГБ СССР и его органов на местах ведется большая и кропотливая работа по поиску архивных документов по данному делу, опросу свидетелей, поиску мест захоронений лиц, подвергнувшихся необоснованным репререссиям. Эта работа осуществляется в тесном контакте с местными советскими и партийными органами, представителями общественности, средствами массовой информации. В этом контексте мы расцениваем публикации в газете «Московские новости», других органах печати как заслуживающие внимания и учитываем их в проводимой работе. Упомянутые в статье «Тайны Катынского леса» заявительские материалы, полученные с помощью т. Закирова О.3. от бывших сотрудников УНКВД Ноздрева И.Л. и Титкова И.И., а также позднее от Бороденкова К.Е., переданы нами для проверки в Прокуратуру Смоленской области. Высказывание сотрудниками критических замечаний, направленных на устранение имеющихся недостатков, в системе КГБ поощряется и широко практикуется, используются различные формы контроля, в том числе и общественного, за их реализацией. Разумеется, не является в этом отношении исключением и УКГБ по Смоленской области. Каких-либо фактов преследования т. Закирова О.3. со стороны руководства УКГБ за критику, тем более попыток «расправиться с ним за Катынь, используя при этом методы 37 года», проверкой не установлено.
В то же время в коллективе Управления т. Закиров О.З. далеко не с лучшей стороны характеризуется и как член КПСС, и как работник госбезопасности. За систематическое нарушение норм партийной этики и клевету в адрес коммунистов, а также бестактное поведение на партийном собрании коммунисты Управления сочли необходимым вынести ему партийное взыскание. Это, на наш взгляд, не может рассматриваться иначе как сугубо партийное дело, подлежащее рассмотрению в порядке, определенном Уставом КПСС.
В. Крючков»
Это письмо не содержало даже строчки правды, но лгать главе КГБ было так же привычно, как быть уверенным в неприкасаемости своего ведомства. А вот с неприкасаемостью было уже сложнее. Ведь она зиждилась на страхе, а страх медленно, но исчезал.
Здесь уместно вспомнить слова Льва Толстого, сказанные о писателе Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно!»
Крючков пугал изо всех сил, а его уже не боялись... И он уже ничего сделать с этим не мог. В зоне умолчания начался бунт.
Ко мне в редакцию приехала медицинская сестра больницы, где в середине пятидесятых годов умирал от рака главный расстрельщик Смоленского НКВД Иван Стельмах. Умирал он тяжело и долго, но не за прежние заслуги его перевели в отдельную палату, а из-за опасения, что его каждодневные покаяния услышат те, кому это не положено слышать. А все равно слышали о тысячах расстрелянных и русских, и поляках, которые являлись к нему во сне и наяву. Тогда еще молоденькая медсестра, назначенная ему в сиделки, чуть сама с ума не сошла от этих исповедей:
— Все говорит, говорит, вроде бы жалеет о содеянном, а сам, гаденыш, рукой своей синюшной мне под халат лезет, словно бы там спасение ищет от своих мук...
Пришли анонимные письма из Белоруссии, от ветеранов НКВД, привлеченных в 1940 году к разгрузке лагерей для польских военнопленных. Смоленские чекисты уже не справлялись с тем «объемом работ» и с теми задачами, которые поставила перед ними партия.
Писали и дети чекистов, которые слышали от своих отцов пьяные разговоры о расстрелах поляков. Уже тогда поразила одна деталь: мальчишки придумали себе игру — пугать своих нетрезвых и обозленных папаш. Вечерами, в темень, они набрасывали на себя простыни, стучались в окна дач в Козьих Горах и кричали: «Прензе, прензе!». Отцы жаловались женам, что поляков не очень глубоко закапывают и их души бродят по ночам в округе.
Не искал таких свидетелей Крючков, а прятал, но обо всех он и сам знать не мог. Генерал Шиверских, получивший за мои приключения выговор, как за потерю бдительности, уже был бессилен перекрыть утекающую информацию.
А между тем мой очерк о Сахарове лежал без движения. Главный молчал, а я его не теребил. Было ясно, что он чего-то выжидает, что он и сам не предполагал от меня такой оперативности. Будильник его политических часов еще не прозвонил.
Кто хоть раз ждал и догонял, может понять мое состояние. В очередной «не мой» день я позвал к себе своего давнего друга, с которым мы умели за рюмкой молчаливо поскулить не в самые лучшие минуты своей жизни.
Где-то уже поздно вечером позвонила Елена и спросила, получилось ли у меня что-либо с очерком. Я сказал, что получилось, но он у Главного, а тот его, видимо, еще не читал.
— Гена, мы завтра уезжаем, хотелось бы посмотреть, что вышло, чтобы не было досадных ошибок.
— Как — завтра? — изумился я, потому что, по моим подсчетам, у меня в запасе была еще целая неделя.
— Так, завтра, мы уже собираемся. Самолет рано утром.
Я повесил трубку и начал нахально названивать Главному, хотя прекрасно знал, что он раньше всех ложится, но и раньше всех встает.
Его голос по телефону меня не порадовал. Я объяснил ситуацию. На что он неопределенно буркнул: «Хорошо, я перезвоню».
Это могло означать все что угодно.
Мой друг сочувственно молчал.
Прошло что-то около часа, когда зазвонил телефон:
— Я тебя знаю почти два года, но оказывается, не знал. По-моему, получилось, и получилось очень хорошо.
Я расцвел и расслабился. Друг, не слыша голоса Главного, безошибочно просчитал ситуацию.
А Главный буквально мурлыкал в трубку:
— Не хватает сущей малости — чем академик занят сейчас в научном плане.
— Ну, как же теперь это узнаешь, — позволил я себе раньше времени поторжествовать победу. — Они завтра уже будут в Пицунде.
— Это твое дело! — рявкнул главный. — И позвони фотокору Кауфману, чтобы он завтра же отснял Сахарова.
— Когда? — изумился я.
— Вчера! — ехидно пояснил главный и повесил трубку.
Я очумело соображал. Что же делать?
Позвонил Кауфману Тот гулял с собакой. Я предупредил его жену, чтобы Боренька не ложился спать, ибо через какое-то время он получит срочное задание Главного. Потом позвонил Сахарову и сказал, что скоро приеду с очерком.
— Поехали?! — предложил я товарищу. Он сидел красный, боясь даже намекнуть о своем желании.
Мы поймали такси и скоро были на Чкалова.
В квартире была предотпускная суета. С места на место перекидывались вещи, что-то, конечно же, пропадало и вдруг появлялось вновь.
Сахаров взял текст и ушел читать его в одиночестве.
Вернувшись, отдал мне очерк. Поправки были минимальными. Я передал листочки Елене, а академика попросил уделить мне еще несколько минут.
Мы ушли на кухню, и я включил диктофон.
Спросил, чем он сейчас занимается в науке. Он скептически усмехнулся и сказал, что практически ничем. Все важные открытия совершаются до тридцати лет. А дальше наступает период безделья и несостоятельности.
Я знал, что это неправда: к нему постоянно обращались за консультациями, несли какие-то рукописи, которые он добросовестно анализировал. Приходилось обращаться и мне. У нас в газете по моему отделу когда-то прошел очерк о непризнанном гении, который в своей домашней лаборатории почти подошел к разгадке СПИДа. Было много шума, восторгов, протестов, Мы попытались свести гения с президентом Всемирной ассоциации. Но он в последний день увильнул, сославшись на нездоровье. Было не совсем ясно, действительно ли он опасается, что его открытие украдут, или боится разоблачения.
Я принес тогда статью о гении Сахарову и попросил его дать ей оценку. Он не просто читал ее, он что-то высчитывал, шептался сам с собой, что-то записывал. Потом сказал печально, что, скорее всего, это самозаблуждение, хотя основные формулы гений и не выдает, держит в строжайшем секрете.
И после этого А.Д. говорил, что он уже не способен заниматься наукой, когда мировые светила обращались к нему с трепетом, со страхом и надеждой! Но я не стал спорить и пошел к Елене.
Она уже прочитала очерк, сказала, что хорошо, и тоже отметила маленькие неточности. Я начал говорить о завтрашней фотосъемке. Она замахала руками и сказала, что я сошел с ума, чтобы мы взяли фотографии из книги, изданной на Западе, и этим ограничились. Я настаивал. Она вдруг согласилась на пятнадцать минут и строго отмерила этот отрезок времени.
Я тут же позвонил Кауфману. Он, конечно, не спал. Обрисовав ситуацию, я предупредил его, чтобы он не проявлял излишнего рвения фотохудожника, а ограничился отпущенными ему минутами. Он вроде бы понял.
Я вернулся на кухню и замер от ужаса. Освоившийся без меня товарищ интервьюировал академика, нажав на кнопку стирания записи. Видит бог, я готов был его в этот момент убить к чертовой бабушке. Но, слава богу, моя запись была цела, он стирал свое собственное интервью.
На следующий день первым, кого я увидел в редакции, был Кауфман. У него был весьма потрепанный вид, словно после оперативного допроса в ближайшем отделении милиции. Он мне начал жалобно рассказывать, как его встретила и проводила Елена, что он услышал про себя, про свою профессию и нашу газету. Конечно же, он не уместился в отпущенные ему пятнадцать минут и был подвергнут жесточайшему остракизму со стороны Елены.
Я злорадно хохотал и говорил: «Представляешь, как доставалось от нее КГБ?!»
Потом я не раз удивлялся, почему мне так мало достается от взрывчатой Е.Г., т.е. практически не доставалось вообще.
На девять дней памяти Сахарова она печально скажет:
— Все журналисты — жулики. Только вот ты не жулик.
Это был незаслуженный комплемент. Я тоже был жуликом. Без жуликоватости в нашей профессии прожить невозможно.
Приключение с очерком на этом не закончилось. Главный тоже улизнул в двухнедельный отпуск и, конечно же, оставил газету на своего зама Ю.Б. Тот, то ли выполняя чьи-то указания, то ли, поря отсебятину (что вряд ли), упорно сокращал все куски про Боннэр. Я с не меньшим упорством восстанавливал их. Мне слишком хорошо помнится случайно услышанный крик Сахарова по телефону: «Да поймите вы, наконец, что если бы не она, я бы повесился в Горьком».
Наконец, я взъерепенился и тоже заорал на Ю.Б., что снимаю очерк к чертовой матери, что в таком кастрированном виде он никому не нужен. То ли подействовала моя истерика, то ли что-то изменилось на самом верху, а может, и сам Ю.Б. понял всю глупость конфликта, но от меня отстали. И очерк о Сахарове вышел в свет.
В июне главному пришла в голову идея сделать в газете разворот по экономике в виде беседы Сахарова с Юрием Карякиным. Сахаров и Боннэр жили в это время в Протвино, в Академическом городке за Серпуховым. Мне они оставили адрес своего коттеджа, где телефона не было. Мы взяли редакционную машину и поехали с Карякиным на авось. Я, конечно, читал книги Юры, но самого его никогда не знал. Буквально через час езды мы уже тыкали друг другу и, как старые добрые знакомые, рассказывали о своих перипетиях. Корякин был родом из шестидесятнихов, пострадавших при Брежневе. Его попытались вымести из партии, и только взаимная нелюбовь друг к другу председателя КПК Пельше и секретаря Московского горкома партии помешала экзекуции. В Серпухове Карякин остановил машину и купил для Елены огромный букет цветов. Вот что значит их поколение — богатыри не мы! А уже в Протвино мы встретились с подъехавшими туда Карпинским, Афанасьевым и Баткиным.
Коттедж был действительно шикарным, а потому как замызганный «жигуленок» академика стоял рядом, была надежда застать хозяев на месте.
Дверь оказалась открытой, я вошел и окликнул, есть ли кто.
— Есть, есть, — отозвалась Елена; — А ты с кем, Гена?
Я перечислил гостей.
Со второго этажа спустился Сахаров.
Идея большого диалога об экологии у академика энтузиазма не вызвала. Он отнекивался и твердил, что мало занимался этим вопросом. Наконец, все же решился попробовать. Я включил диктофон и ушел на кухню помогать Елене. К разговору Карякина и Сахарова я все же прислушивался. Диалога не получалось. Юра больше говорил сам, чем давал говорить академику. Он все время пытался доказать, что в мире уже Все перевернулось, что опасность номер один — не ядерная угроза, а экологическая. А.Д. вяло кивая, но на перестановку опасностей местами не соглашался.
Елена подала чай и бутерброды, сказав, что бог больше сюда ничего не послал. В магазинах пусто, так что Они питаются здесь, как настоящие монахи.
Опять заговорили об экологии. Тут уж вмешалась Елена и, как истовый политик, заявила: на кой черт все духовные ценности, если завтра мы, потравив себя, будем плодить сплошных уродов!
— Юра морщился, досадуя на вмешательство «постороннего». И напрасно: с этой минуты разговор оживился.
Я давно подметил, что спор с Еленой (вероятно, особенно после горьковской ссылки) А.Д. не только приятен, но и необходим. Он его буквально взбадривает, заставляет фантазировать, выдвигать самые невероятные гипотезы.
Юра зло облаял атомные станции, Сахаров защитил их, сказав, что пока альтернативы им нет. Но строить их нужно вдали от крупных городов и под землей, Он вспомнил свой давний спор с Бельем, который был полностью на стороне «зеленых», требующих запрета на атомную энергию. Что у нас тоже очень скоро вспыхнет движение «зеленых» и эта организация станет самой крупной, определяющей и корректирующей многие стороны нашей жизни. А весь мир будет платить Бразилии огромные деньги за то, чтобы они не вырубали свои леса — «легкие» всей планеты.
— И мы будем платить? — поинтересовался я. — Мы, нищие из нищих?
— Мы очень богаты, — возразил А.Д., — просто мы безалаберны. Все транжирим, все разбазариваем. Так и будет, до тех пор пока все ничье.
Вдруг заговорили о Горбачеве, об устойчивости его положения. Сахаров вспомнил о прецеденте переговоров большой четверки в 60-м году, после перехвата самолета Пауэрса У-2. Я прервал и начал уточнять, как жали на Хрущева военные, а потом дожал Мао Цзэдун. Буквально на аэродром явился посол Китая и вручил Хрущеву письмо Великого Кормчего, который грозил развалить мировое коммунистическое движение в случае, если большая шестерка придет к соглашению. То, что не доделали военные, доделал Мао. Переговоры были сорваны. У-2 был только поводом. До сих пор мало кто знает, что до Пауэрса над Союзом пролетело целых три У-2, успешно проведя аэросъемку.
Чувствовалось, что военные и сейчас жали на Горбачева, но у него в «кармане» был аргумент с прилетом немца на Красную площадь.
А.Д. высказал мысль о том, что Горбачев — личность самообучающаяся. Он заметно вырос за последнее время, и явственно ощущается большая потенция для принятия более глобального мышления.
Я давно уже выключил диктофон, потому что разговор пошел по совершенно другому руслу. Мы строили прогнозы, и удивительно было потом, как осуществлялись сахаровские модели.
Речь зашла об опасной заполитизированности общества с державным мышлением, от которого трудно будет быстро избавиться.
Я возложил надежды на самое младшее поколение и рассказал, как однажды мой пятилетний сын пришел после ленинских уроков в детском саду и спросил мою жену:
— Мама, а ты знаешь, кто убил Ленина?
— Нет.
— Какая-то Лапландка.
— Мне кажется, Алеша, что Каплан не убила его.
— Что? Три раза стреляла и ни разу не попала?! Пойду папу спрошу...
И еще. На тестировании по общению на вопрос о том, кто его друзья, он гордо заявил: «Мои друзья — все самые честные люди страны — Сахаров, Ролан Быков, тетя Лена Боннэр...
— А дедушка Ленин? — напомнила сыну встревоженная проверяющая.
— Тетя, ну как же можно с мертвым дружить?
Мы горько посмеялись, что сопротивляемость нового поколения политическим легендам и штампам гораздо сильнее, чем у старшего поколения.
Сахаров вспомнил, что он в день похорон Сталина написал в дневнике скорбные строки о кончине вождя.
Причиной приезда Афанасьева, Баткина и Карпинского была идея создания в Москве клуба интеллигенции (позже его назовут Свободной московской трибуной). Идея была соблазнительной. Расчлененная, разведенная по своим углам интеллигенция в неком свободном союзе могла бы представлять ощутимую силу.
Детали уточняли Афанасьев и Баткин. Карпинский (как он себя называл, «бывший функционер») корректировал формулировки. Зачитали проект манифеста, в котором определялась программа, задачи и цели. Сахаров твердо настаивал на том, чтобы это объединение не было просто критикующим действия правительства, а союзом умов, предоставляющим властям параллельные, более эффективные, решения каких-то вопросов.
Афанасьев заметил, что мимо дома слишком часто стали курсировать «Волги» с антеннами для радиотелефонов, и предложил закрыть окна. Сахаров, усмехаясь, заметил, что для сегодняшней техники закрытые окна не являются препятствием.
Начали составлять список ста интеллигентов, которые, войдя в клуб, могли бы привнести в него свежие идеи, неординарные решения насущных проблем.
Формирование участников клуба шло со скрипом. Оказалось, что девятимиллионная Москва обеднела на знаменитости, на яркие имена. И это при том, что согласия от вносимых в список еще не было получено. «Женили» их без них. Не было никакой гарантии, что кто-либо из теоретически принятых в клуб не испугается или просто не пожелает тратить на это свое время, которое, как известно, — деньги.
Начали набрасывать круг вопросов, требующих неотложного вмешательства, мозговой атаки: Карабах, выборы в Верховный Совет, возникающие массовые неформальные движения, проблемы многопартийности.
Все согласились с Сахаровым, что необходимо создать компетентные экспертные комиссии, которые были бы способны давать объективные и квалифицированные оценки той или иной возникающей ситуации.
Например, проблема крымских татар. Власти продолжают препятствовать въезду их в Крым, ссылаясь на перенаселенность полуострова. И в то же время ведут набор тысяч и тысяч рабочих для строительства там канала, создавая тем самым новые поводы для внутринациональной напряженности.
Давно я не испытывал такой эйфории. Было чувство какой-то сопричастности к чему-то очень важному, невероятно нужному стране.
Мы все были одинокими собаками, которых можно было прибить поодиночке. Затравленная, запуганная интеллигенция поднималась из унизительной и привычной позы — положения, стоя на коленях. Рождалось уважение к себе, рождались новые вожди, способные заменить одряхлевших и пустоголовых импотентов — старых лидеров. Афанасьев и Баткин были златоусты, по театральному эффектны. Сам бог велел быть им любимцами митингов. Карпинский был мудр, как сова. Человек, прошедший все ступени высшей конъюнктуры, сын старого большевика, друга Ленина, умница, «золотое перо», человек удивительной совестливости. Вышибленный в старые времена за сопротивление идиотизму, он предпочел уйти в российский загул, чем угодничать перед теми, кого презирал.
И Сахаров, конечно же, мог стать символом единства для самых разных, самых непохожих друг на друга интеллигентов. Мировая величина, чей тихий голос был теперь слышней, чем чей-либо.
Потом эйфория прошла, что-то насторожило меня, встревожило. Пожалуй, тогда я и сам бы не мог сказать, что вызвало во мне обратную реакцию.
Близился полдень, и Елена попросила меня помочь ей на кухне. Что-то делая, я бессознательно произнес «Тайная вечеря». Скорее это была раздражительная реакция на голоса из комнаты.
— А кто же Иуда?
— Любой, кроме А.Д.!
Елена удивленно промолчала. Видимо, она не ожидала от меня подобной резкости.
Конечно, оценка моя была не совсем справедлива, вернее, совсем несправедлива. Иуд среди собравшихся не было. Свое раздражение я расшифровал намного позже, когда «Московская трибуна» уже превратилась в Межрегиональную группу. Ее участники тоже претерпят эйфорический всплеск и неуклонное угасание энергии.
Интеллигенция, в который раз в нашей стране, окажется не способной к объединению, к конструктивному диалогу с правительством. Все утонет в словах, в вихрях критики, отрицания всего и всех. В жажде самовыражения, а не самопожертвования. Попытки спасти «трибуну», предпринимаемые Сахаровым и Карпинским, окажутся безрезультатными.
Больше других уже тогда, в Протвино, мучился Лен Карпинский, видя, как рождаемая идея уже идет в разнос.
И все же определенную положительную роль «Трибуна» сыграла в жизни страны. Выдвинулись новые лидеры, которые потом станут народными депутатами, родится, хоть и хиленький, прообраз оппозиции. На основе той маленькой группки, съехавшейся в Протвино, родится межрегиональная группа. Объединение более мощное и решительное, хотя и повторившее, к сожалению, многие и многие ошибки первого союза интеллигенции.
Вот ее-то испугаются всерьез как силу, противостоящую сталинско-брежневскому большинству.
А пока были только Протвино, лето и будущая неизвестность.